Шрифт:
Через двор полетел желтый лист. Никритин поднял голову. Лист стукнулся черенком о машину, тихо опал на землю. Большой, разлапый. Другой такой же лист платана — чистых тонов золотистой охры — лежал на закруглении багажника. Желтое на сером...
Вышла Тата — в белом, английского покроя костюме. Знала — узкое ей к лицу. И не боялась, что белое будет полнить. Волосы подобрала вверх, оставив открытой шею.
Она остановилась, вымытая, строгая, спросила взглядом: «Как?»
Никритин поднялся навстречу. Помолчал. Кивнул.
Вышли, стукнув калиткой. Слоился все тот же дым тлеющих листьев. В переулке было тихо, покинуто. Даже воробьи поскакивали молча, без обычной трескотни.
Никритин шел и сбоку изредка взглядывал на Тату. Лицо ее оставалось уж очень спокойным, чуть ли не отчужденным. Никритин ловил себя на том, что и сам спокоен до тошноты.
Что-то за дни разлуки явно переменилось, нарушилось. Казалось, оба вдруг от чего-то опомнились, что-то стряхнули с себя. Идут — чистые, трезвые и безразличные... И все за какие-нибудь пять дней?.. Нет! Никритин передернулся, взял Тату под руку, притянул ближе к себе. Она удивленно взглянула на него, но ничего не сказала.
Свернули на Пушкинскую, под свод старинных дубов и кленов, ступили на тротуар, словно вошли в тоннель. Здесь, в прохладе, было людно. На них оглядывались. «Странная, должно быть, парочка!» — подумал Никритин и отпустил ее руку. И снова она взглянула на него, и снова промолчала. Едва заметная улыбка Нефертити осветила ее лицо. Так и подумалось: «Нефертити!»
«Черт!.. — рассердился на себя Никритин. — Не хватает только записаться в романтики!»
Свело желваки, как от кислого яблока. Сам не понимал, на кого больше злится — на себя или на нее? Спокойствие исчезло, словно его и не бывало.
Возле кондитерского магазина, в кафе под тентом, вынесенном на тротуар, встретили самого Шаронова. Сидел за столиком в окружении безгрудых дев балетно-спортивного вида. После обычных «О! А!» и хлопков по спине и по плечам направились вместе в союз, чуть подальше по той же Пушкинской.
Народу собралось много. Были и художники, и те, кто пришел с ними. В небольшом зальце стало тесно. Было накурено.
Кто-то взял Никритина за локоть. Оглянулся — Скурлатов. Что-то с ним все-таки стряслось. Заметней сделался возраст — глубже прочертились морщины на львином лице, белки глаз заштриховали склеротические жилки. Осталась прежней лишь осанка.
— О-о-о!.. Узнаю вас... — обратил он глаза на Тату, пожав протянутую руку Никритина. — Видел ваш портрет у сего юноши. Завидую ему...
Он поцеловал ей руку, и Никритин — в который раз! — подивился умению Таты хорошо и естественно держать себя в любой обстановке. Слегка улыбнулась на комплимент, а глаза — с холодным серым блеском — оставались спокойно изучающими.
— Кстати, милый и сердитый юноша... — вновь обернулся Скурлатов к Никритину, — думаешь принять участие в юбилейной выставке? Дело ответственное. Поторапливайся!
С легким полупоклоном в сторону Таты он отошел: его звали.
Этюдов и эскизов картин, представленных на обсуждение, было немало. Но люди толпились возле гвоздя программы — возле «Северной истории» Шаронова, слух о которой, видимо, успел разнести таинственный устный телеграф. Картина была довольно большая по размерам — приблизительно метр с чем-то на два метра. «Кое в чем, конечно, не завершенная, — как выразился автор. — Но в целом — готовая. Судите!..»
Никритин смотрел на холст, обычного для Шаронова грязновато-синего, почти серого колорита.
Темная бревенчатая изба. Перед печкой опустилась на корточки женщина в оленьей парке. Женщина с грубым, северного типа лицом. Несколько в стороне, на лавочке, сидит, сложив руки на коленях, другая женщина — в беличьей шубке, в фетровых ботиках, с миловидно- беспомощным лицом.
Композиционно — ничего. Рисунок неплох. Но... сердца не трогает. Сюжет явно литературный, чего Никритин не терпел в живописи. Даже его собственная попытка оттолкнуться от жанра, наиболее близкого к живописи — от поэзии, — потерпела крах. А тут — чистая литература, сюжет на отвлеченно-моральную тему, вроде тех, что стали модными в полотнах последнего времени: «блудный муж», вернувшийся к семье, «неблагодарный сын», неохотно впускающий мать в свою квартиру.
Однако мода брала свое и здесь: картину хвалили. Скурлатов даже развернул сюжет, закатил целый рассказ, обращаясь главным образом к гостям художников.
— Что же здесь происходило, вот в этой раме, вырубившей кусочек жизни? — говорил он, драматически перекатывая свой баритон. — Взгляните на барыньку!.. Она сидела и смотрела, как другая женщина, простая, в оленьих грубых мехах, внесла с мороза охапку дров, стала растапливать печь. Загрохотали мерзлые поленья с клочками налипшего снега... Чувствуете, какие они тяжелые и холодные?.. Но... барынька даже не вздрогнула, даже в подсознанье у нее не шевельнулась мысль, что нужно встать и помочь... А та, разжигая сырые дрова, искоса незаметно поглядывала на женщину в «городских мехах», и у нее тоже не возникала мысль, что эта красавица не только может, но и должна встать и взять в руки заснеженные поленья. Ведь огонь разжигался для нее, для ее мужа, может быть!.. В том и заключается трагедия, что обе воспринимали происходящее, как должное. Здесь есть о чем поразмыслить, мои дорогие! Есть... И совершенно справедливо, что с автором заключили договор на его картину. Не удивлюсь, если жюри отберет ее для юбилейной выставки в Москве.