Шрифт:
Уста-Сагат молча гладил бороду и все не мог прийти в себя. Ему казалось, что в том затруднительном положении, в которое впала его семья, предложение Мирзакалан-бая поистине приходит к ним как благая весть. Стать родственником такого человека — шуточное ли дело!
Он вскочил на ноги, согнулся перед Мирзакалан-баем и, как старшему, пожимая ему руку обеими руками, прослезился.
— Спасибо... Вы — настоящий мусульманин... Да пребудет дух вашего отца в раю... — Он отер глаза и приложил руку к сердцу. — А уж в нашей благодарности не сомневайтесь!..
На этом и строился психологический расчет Мирзакалан-бая.
Он умел эксплуатировать не только мускульную силу, но и чувства людей. «Благодарность — бремя, которое умный человек тотчас сбрасывает с себя, а ишак тащит до конца дней», — рассуждал он про себя. Привязать к себе благодарностью, чтобы люди были верны не за страх, а за совесть, купить за бесценок их души — этого требовала обстановка. Продолжая тактику маскировки, Мирзакалан-бай стремился представить для окружающих — пусть видят все! — своими родственниками фактических работников. Тем более что обходилось это недорого. Пожалуй, наоборот. Люди работали на одних харчах да редких подачках, а все же чувствовали себя как бы участниками дела...
Сговор состоялся, и сыграли свадьбу. Шумную, показную. Многие из жителей махалли впервые попали во двор Мирзакалан-бая. Сидя на земле кружком в пять-шесть человек, ели плов из глиняных блюд. На стенах мехмонхоны были развешаны наряды жены Мирзакалан-бая, которые выдавали за приданое невесты. Сам Мирзакалан-бай, выпивший тайком бутылку хереса, выходил к раскрытым настежь воротам, здоровался с каждым за руку, выглядел таким гостеприимным добряком.
Отгремела бубнами свадьба; были вымыты огромные котлы, в которых варился плов; в кованых сундуках Хадичи, жены бая, скрылись платья, висевшие на стенах мехмонхоны... И как-то незаметно оказалось, что Муслим стал простым работником, заменившим немого Хуснутдина. Шелковый полосатый халат, который он носил в дни свадьбы и который принадлежал Мирвали-байбаче, был снят — и начались будни на байской службе. Целыми днями Муслим носил воду, колол дрова для очага, подметал дворы, чистил трех лошадей — двух аргамаков для выезда и верховую кобылку. Уход за цветами, украшавшими двор, также лежал на нем, и это была единственная работа, которую он выполнял с удовольствием.
Хайри с утра возилась на кухне, если не было стирки. Для нее ничего не переменилось в жизни, а Муслим все чаще стал задумываться и мрачнел. Отец переселился на дачу Мирзакалан-бая, и с ним Муслим виделся лишь в те дни, когда выезжал помогать в сборе фруктов. Выходило, что вся семья почти безвозмездно трудится на Мирзакалан-бая. Правда, все жили в сытости, ибо хозяин полагал, что иначе ни скот, ни люди не дадут хорошей работы.
Когда родился Ильяс, Муслим сам сколотил ему бешик, а Мирзакалан-бай подарил серебряный рубль «на зубок». Это был его единственный подарок после серег из дутого золота, которые он поднес Хайри в день свадьбы. Даже после этого события работы у Хайри не убавилось, и люлька с Ильясом часто стояла возле дымного очага в кухне Мирзакалан-бая.
Независимость была утрачена, а никакого достатка семья не приобрела.
— Что ж, отец, мы стали обыкновенными чури — слугами? — спрашивал Муслим, присаживаясь при встречах рядом с отцом.
Уста-Сагат лишь горестно вздыхал, поникнув головой. Даже для него становилось очевидным, как «по-мусульмански» обошелся с ними Мирзакалан-бай. Но что было делать? Уговор дороже денег... Ведь посмотреть с другой стороны — когда бы еще удалось женить Муслима? А Муслим — молодой, нетерпеливый, жизни еще не знает... Надо терпеть...
Однако недовольство Муслима росло. Его приводило в бешенство то, что не только он сам, но и Хайри не видит света на байской работе. Не давал Муслиму покоя и Давлеканов. Вернувшись из типографии, он долго мылся из арыка, уходил к себе обедать, а затем усаживался с папиросой на своем обычном месте, на ступеньках айвана.
— Эх, парень... — говорил он, нервно подергивая щекой. — Гляжу я на вашу жизнь — толку не вижу, смысла не вижу. Уходить тебе надо отсюда. На байских харчах человеком не станешь...
Муслим и сам видел — не станешь...
Выходила с книгами Фавзия, отчеркивала карандашом нужные места. Но случалось, что Муслим по нескольку дней не притрагивался к книгам: сразу же с наступлением темноты засыпал мертвым сном.
А время шло... Ильясу пошел второй год. Смуглый, голенький, он бегал на крепких ножках по двору, залезал в арык, пускал пузыри. Муслим подхватывал его на руки, смотрел в темные, как нефть, беззаботно-живые глаза — и с тяжелым сердцем опускал на землю. Сын слуги... Прав, прав Давлеканов — надо уходить отсюда, надо искать достойное человека место в той жизни, отголоски которой доносят газеты.
Но все медлил Муслим, все не мог сделать решающего шага.
У Мирзакалан-бая росли свои заботы. При всей изворотливости он со страхом думал, что год начавшейся коллективизации, возможно, и его положит на лопатки. Многие из тех, кто посмеивался над его осторожностью, уже были выбиты из седла.
Солнце еще не успело вытеснить ночную прохладу со двора, кусты роз стояли с запотевшими листьями, с каплями тяжелой, без искорки, росы на цветах, — а на прибранной суфе уже сидели Гайрат-кари, председатель махаллинского комитета, и старший приказчик Шарасуль, возвратившийся из Каунчей.