Шрифт:
Октябрьская революция, не замедлившая докатиться до Туркестана, не дала развернуться Мирзакалан-баю во всю силу. Наоборот, пойдя по шерсть, он сам вернулся стриженым. Однако подшерсток остался. Природная изворотливость позволила ему сохранить и дом, и дачу, и даже часть несметных овечьих стад. А там подоспели годы нэпа, Мирзакалан-бай ожил, но выжидательная осторожность все же не покидала его. В трансформированном виде, в нем все явственней проступал характер отца. Он не входил в новоявленные акционерные общества — в ширкеты, старался действовать в одиночку и не на виду, заводил нужные знакомства в органах местной власти. Не в пример многим представителям своего класса он не верил в басмачество и не возлагал надежд на скорое крушение Советов. «Шелковичный червь не может свалить тутовника, — говорил он. — Но может питаться его листьями». В случае же, если «листья» окажутся не по зубам, он допускал другой исход — перебраться на соседнее дерево, то есть — бежать. Мирзакалан-бай не претендовал на приоритет в философии осторожного приспособленчества, но считал ее приемлемой для себя. И когда волна нэпачества пошла на спад, он одним из первых почувствовал опасные симптомы. Было очевидно, что для сохранения богатства потребуется еще большая способность к мимикрии.
Таков был Мирзакалан-бай к сорока пяти годам. Выше среднего роста, без лишнего жирка, с несколько искривленными от частого пребывания в седле ногами, — он выглядел еще совсем молодо. В черной квадратной бородке и в узких английских усиках не блестел ни единый седой волос. Франтовато одетый в узкий чесучовый сюртук, он какой-то кошачьей, цепкой вкрадчивостью обволакивал собеседника взглядом желтых глаз. Даже часть бедноты в махалле считала, что Мирзакалан-бай — обходительный и даже отзывчивый человек. Как же, — кто не знает, что он взял к себе и воспитывает сиротку Хайри, дочь бедных родственников, которых унесла оспа? Но для многих явилось бы откровением, что Хайри была по существу даровой прислугой в доме. А кто же не знает, что Мирзакалан-бай воспитывает и содержит, согласно обычаям мусульманства, Мирвали-байбачу, сына своего беспутного брата, спившегося, проворовавшегося и исчезнувшего где-то в Сибири? И опять удивились бы люди, узнай, что Мирвали-байбача исполнял обязанности младшего приказчика и был глазом хозяина в Каунчах. Как всегда, во все века, показная филантропия богача, принося моральный барыш, почти ничего не стоила ему материально. А моральный барыш ой как мог пригодиться перед лицом надвигавшихся перемен!.. Мирзакалан-бай деятельно, но, по своему обыкновению, исподтишка готовился к ним. Для начала он наполовину сократил поголовье своих отар. Мясо, шерсть и шкуры забитых овец он распродал по недорогой, но сходной цене; а вытопленное сало решил придержать у себя: можно не торопиться, не испортится. В приподнятом настроении он возвращался верхом из Каунчей.
...Занималось раннее летнее утро. В прозрачном зеркале хауза — квадратного проточного водоема, из которого пила вся махалля, — отражался зеленой кроной старый карагач. У закраин, возле деревянных свай, недовольно покрякивали лягушки. Над глинобитными дувалами домов поднимался легкий самоварный чад.
Муслим зябко передернулся — не столько от утренней сырости, сколько от вида прохладной воды — и разбил ведром неподвижное зеленое зеркало хауза. Вытащив второе ведро, он обернулся на стук конских копыт, приглушаемый утренней отсыревшей пылью. Подъехал Мирзакалан-бай.
— А-а, Муслимджан... — кивнул он и придержал коня.
— Ассалям-алейкум, — поклонился Муслим.
— Скажи-ка отцу, чтобы приготовил две доски потолще, — наклонился с седла Мирзакалан-бай. — К вечеру прибудут арбы, понадобится сгрузить бочки. Понял? Я заплачу за доски.
— Хорошо, передам, — с готовностью ответил Муслим и легко приподнял наполненные ведра.
Но цепкий взгляд желтых глаз не отпускал юношу. Ладно сбитый, мускулистый, смуглый до черноты, он стоял босой, с открытой в разрезе белой рубахи грудью и покусывал губу, над которой пробивался густой черный пушок.
— Погоди-ка... — обронил Мирзакалан-бай, и глаза его подернулись на мгновенье какой-то мыслью, точно глаза курицы — прозрачной пленкой. — Скажи отцу, пусть лучше зайдет ко мне. Разговор есть...
— Хоп, хорошо, — выдохнул Муслим и легко понес по переулку большие ведра, спеша домой с хорошей вестью. Хоть и маленький, а заработок. Дела отца в последнее время шли все хуже и хуже. Никто не строился. Если и была работа, то по мелкому ремонту — там подпереть балкой крышу, там заменить прогнившую доску в воротах... Лишь в прошлом году представилась более крупная работа, и снова ее дал Мирзакалан-бай. Сложили ему летнюю кухню. Муслим по мере сил старался помогать постаревшему отцу, но что же делать — для всего ремесленного люда настали тяжелые времена. Иногда Муслиму удавалось подработать немного на свадьбах: он играл на нае, народном подобии флейты. Но это была мелочь, да и не по душе. Муслим любил играть для себя. Хотя, строго говоря, и не только для себя...
Когда сумерки сгущались настолько, что воздух становился дымчато-синим от невидимой днем мелкой пыли; когда успевал рассеяться носившийся над домами запах пригорелого лука; когда одна за другой начинали проклевываться звезды, — на крыше летней кухни Мирзакалан-бая появлялась Хайри. Она тихо садилась за выступом тонкой трубы, почти не скрывавшим ее силуэта, и слушала. Позже она пододвигалась к краю крыши, и Муслим мог различить светлый овал лица, покоившегося на подобранных коленях. Нравы в доме Мирзакалан-бая были уже далеки от патриархальной ортодоксальности, женщины здесь не всегда прятали лицо от мужчин. Да и кто бы стал следить за бедной девушкой? Маленькие смуглые руки с лиловыми ноготками были знакомы со всякой домашней работой, обрамленное тонкими косами лицо с гранатовым румянцем, проступавшим сквозь смуглоту, не знало излишней холи, да и сама девушка была сродни тем диким макам, среди которых она сидела на крыше. Конечно, разглядеть ее в темноте было невозможно. И если бы Муслим не застиг ее врасплох однажды утром, она так и осталась бы для него таинственным силуэтом.
Девушка возилась, раскладывая что-то на крыше.
— Что ищете, милая девушка? — негромко крикнул Муслим, сверкнув белыми зубами.
Девушка резко обернулась, раздувая тонкие ноздри, и с минуту глядела на него.
— То, чего вы не теряли!.. — рассмеялась она наконец и, сорвав пучок маков, бросила в него. — Не смотрите, бесстыдник!
Но подобные встречи случались редко. Чаще молчаливые свидания происходили в темноте, когда Муслим играл на своем немудреном инструменте.
Вилась, вилась длинная, тонкая мелодия ная, с мгновенными затуханиями при вдохе, с едва слышным пришептыванием, примешивающимся к чистому, нежному звуку. «Сайёра», «Чоли Ирак»... Тосковали, звали куда-то жгучие, как раскаленный песок пустыни, мелодии. И замирали два молодых бесхитростных сердца, почти не осознавая, что между ними установилась незримая связь...
Когда позже Муслим вспоминал этот период своей жизни, ему казалось, что он пребывал в странном мире, где время остановилось, а все события жизни ограничивались до крайности узкими рамками. Быть может, оттого и тосковал его най?