Шрифт:
Мы сидели за столом, потешно отражаясь в старинном самоваре. По горнице шмыгал горностайка. На окнах сияли дремучие серебряные леса.
— Сыграл бы, что ли, гармонист, на прощание что-нибудь наше, русское, — подавая гармонь, попросила Пелагея Захаровна.
И я заиграл: «В одном прекрасном месте, на берегу реки…» А в глазах стояли — новое зимовье на фартовом местечке и огромные щуки.
ЧАСТЬ 2
ЯСТРЕБ
Сразу же после Гражданской войны приключилось.
Приехал в Салтыковку красноармеец в коммуну агитировать. Пришел на вечерку. Наши парни, начить, поднесли ему рюмку спирта. Девки, курвы таки, одурели — все с ём, да с ём пляшут. Бравый вопче-то был! Парням забидно показалось.
Мой ухажер, Проша, говорит:
— Ты, гость, с девками герой. Ты нам, мужикам, покажи свою смелость.
— Как ее показать? — спрашивает тот.
— А так: дадим тебе кол да топор, сходи на кладбище, забей его там.
Время-то хоть и позднее, не сробел красноармеец, пошел. Девки прямо без ума от него: вот, мол, какой ястреб, не то, что наши водохлебы! Ждем-пождем, нету… Парни гыргочат:
— Чё его ждать, давно на полатах солдатские обмотки сушит. Ну, разошлись, начить, по домам.
Утром прибегает ко мне подружка, сама как стенка бела.
— Ты ничё, Агрофена, не знаешь?
— Чё такое?
— Красноармейца мертвого с кладбища Прошка на подводе привез.
— Охтимнешеньки! — Меня от страха заколотило всю…
Оказывается, когда красноармеец кол забивал, полу шинели-то и прибил.
Толкнулся обратно идти, ему и поблазнилось, будто его покойник схватил. От страха сердце разорвалось пополам.
Вскорости начальство из Киренска понаехало. Нас всех в коммуну загнали. Назвали мово Прошу «гидрой» и утортали неведомо куда. Как сичас помню.
УТОПЛЕННИК
Жил на окрайке деревни Горбово, около полевых ворот, Митя- бобыль. Бедно жил. К людям в гости не ходил и к себе не зазывал. Кормился рыбалкой.
Поплыл как-то за реку переметы проверять, стружок волной от парохода захлестнуло, утонул Митя. Поневодили, поневодили — не нашли.
Год или два прошло, стали забывать о Мите. Избенка от горя скособенилась, заросла лебедой. Деревенские заходить туда даже белым днем боялись: мало ли что! Странный какой-то Митя был, к тому же — не нашли. Нечисто тут.
Последнее время стали примечать люди, особенно в полнолуние: стонет кто-то по ночам в избе и вроде как свет горит. Страшно!
В лес по дрова или в луга по сено ехать — маета. Только мимо избенки — конь на дыбы, пена с него клочьями в разные стороны летит. Храпит конь, упряжь рвет, назад пятится.
Была бы церква в деревне, пригласили бы попа, он отпел бы эту избенку, закрестил — и все. Где в советское время попа найдешь? Их всех комиссары поубивали, а церквы комсомольцы раскатали по бревнышку.
Мужики уже хотели было полевые ворота на другую сторону деревни переносить.
Освободился, на наше счастье, из тюрьмы Кенка Черкашин. Мужики упали перед ним на колени.
— Ты, Кенка, огни и воды прошел, и медные трубы — выручай, супостат!
Обсказали, что и как.
Кенка загорелся:
— Поставьте два литра спирта, выручу.
— Какой разговор, четыре литра поставим, — обрадовались мужики.
Наступило полнолуние, дата смерти бобыля. Кенка взял у матери крест, надел на шею. Бутылку спирта, два стакана, закуску прихватил и пошел поминки по Мите справлять. Мы-то, дураки, даже девять ден не отвели.
Сидит в Митиной избенке, помаленьку выпивает. От луны светло, как днем. Тихо.
Вдруг ровно в полночь влезает в окно Митя — голый, весь в чешуе, переметом обмотанный, тайменьи крючки в тело впились. Вполз и спрашивает:
— Кто тут расхозяйничался?
— Не ругайся, кореш. Садись выпей со мной, закуси, — пригласил Кенка.
— Какой я тебе кореш?! — взвился Митя и хлесь Кенку по щеке, тот и упал без сознания.
Утром очухался, смотрит: бутылка спирта выпита, а стаканы вверх дном перевернуты. Вот страсти-то!
С тех пор избенка перестала пугать, кони успокоились.
А у Кенки на щеке синий рубец так и остался на всю жизнь. Может, это памятка от зоны, а?