Шрифт:
Одна из дочерей принесла книгу, и вся семья собралась слушать Маколея.
— А вы, Евгений Николаевич, разве не хотите слушать с нами?
Евгений Николаевич очень не хотел, но остался, бросая скромные взгляды на образец добродетели и нравственности, воплощенный в Анне Петровне, во время английского чтения старшей дочери Кривской.
— Ты прости, Борис, я тебя побеспокоил… Я на два слова только… — тихо проговорил старик, — присядь-ка…
Борис сел.
Его превосходительство взглянул пристально на сына ласковым взглядом и с какой-то особенной нежностью в голосе спросил:
— Что с тобою, Борис… За обедом у тебя был такой дурной вид… Здоров ли ты?..
— Здоров… Так, сегодня я не в духе…
— Ты был у Леонтьева?
— Был! — тихо проговорил Борис.
— А!.. — как-то грустно заметил старик. — Был?..
Оба помолчали.
— Значит, ты не оставил своей… затеи?..
— Нет!
— И, стало быть, женишься на Леонтьевой? — медленно, отчеканивая каждое слово, проговорил его превосходительство. — Скоро свадьба?..
— Я думаю летом! — совсем тихо отвечал Борис, чувствуя неловкость под взглядом старика.
— Так… так… Больше я ничего не имел тебя спросить!.. — отвечал его превосходительство и, словно бы собираясь дремать, закрыл глаза.
Борис встал, сделал несколько шагов, вернулся и произнес:
— Быть может, вы решительно против брака!.. В таком случае, вы знаете, что я подчиняюсь вашей воле… Скажите только слово!
Старик беспокойно приподнялся в кресле, протянул сыну руку и, пожимая ее, проговорил самым спокойным тоном:
— Спасибо, спасибо, Борис. Жертв мне не надо. От души желаю тебе счастья… Мы, конечно, расходимся во взглядах, но нынче время компромиссов!
Когда Борис ушел из кабинета, старик грустно посмотрел ему вслед. Его превосходительство выдержал себя джентльменом. Он не выказал сыну своего горя, но кто мог помешать ему теперь поникнуть головой и кто мог увидать страдания, исказившие старое лицо его?
— Начинается! — прошептал он. — Мужицкая кровь Леонтьевых сольется с чистой кровью Кривских. Как примет это известие светлейший?
Савва Лукич беспокойно заглядывал в глаза своей Дуни и в них хотел прочесть ответ на свои сомнения о будущем счастии любимой дочери.
Назвав Дуню молодцом за ее решение идти за Кривского, Савва Лукич тотчас же спохватился и, обнимая дочь, опять спрашивал, по доброй ли воле она идет.
— Не хочется, подожди. Неволи нет, родная моя. Ведь я, любя тебя, совет дал. А ты не слушай отца… Свое сердце слушай… Что оно тебе скажет, так и реши…
— Я подумаю, папенька…
— Посмекни… Летом Борис Сергеевич в деревню поедет. Там ближе человека узнаешь…
Что узнавать? И как узнавать? Она уже почти решила и теперь успокоивала только отца… Он ее так любит, и разве ей истерзать его любящее сердце тревогами и сомнениями, которые гнездились в ее сердце? Да вдобавок он и не поймет или поймет по-своему. Придет время, быть может, и он поймет, что гоняется за призраком, гоняясь за богатством. Ужели ему не довольно еще?..
Она, в свою очередь, не понимала беспокойной, деятельной натуры отца и приписывала алчности его жажду деятельности, выражавшейся в неустанной работе фантазии о том, как остроумнее и лучше ограбить казну или напакостить Сидорову, вырвав из-под его носа какой-нибудь лакомый кус. Не один только этот кус привлекал Леонтьева, но, главное, борьба из-за этого куса, удовлетворение тщеславия и суетности, бахвальство бывшего мужика, ставшего воротилой. Евдокия не раз слышала, как отец хвалился плутней, ловким подкупом, с каким циничным презрением говорил он, что всякого чиновника можно купить со всей его амуницией, но не понимала, что рычагом всей деятельности Саввы Лукича была непочатая сила, требовавшая исхода. Печальная действительность не только давала исход такой силе, но и поощряла только такую силу. И мужик как будто понимал это, когда хвалился своими плутнями и беззакониями. Он не был скопидомом. Он не грабил, чтобы копить. Нет! Он не дрожал над деньгами и так же сорил ими, как приобретал их. Успех вскружил ему голову, и Савва Лукич, что называется, зарывался. Иногда Евдокия со страхом думала, что все это может кончиться очень печально. В ее любящее сердце даже закрадывалась мысль о чем-то ужасном, но, заглядывая в сияющее счастьем лицо отца, она думала: «Нет, отец не может быть злодеем… Как я смела подумать!»
Но кто же он такой? Откуда эти богатства, внезапно явившиеся, точно в волшебной сказке?..
Из намеков и рассказов отца она все-таки не могла составить себе ясного представления о тех источниках, которые текли золотым дождем. Она только чувствовала какой-то страх к цинично-добродушным рассказам о разных делах, недоступных ее пониманию. Очевидно, кто-то терпел, но кто именно?
Поздно вечером на борзой тройке лошадей с колокольцами и бубенчиками, с залихватским ямщиком в красной рубахе, понесся Леонтьев к своей птахе в очаровательный уголок, где он во всю мочь расходившейся натуры миловал свою маленькую прелестницу, а Евдокия сидела в глубокой задумчивости у растворенного окна.
Замерли звуки колокольчика, она все сидела неподвижно и не заметила, как чьи-то тихие шаги неслышно приблизились к ней, и ласковый, грустный голос шепнул:
— Дуня!
Она очнулась только тогда, когда на ее волосы упала горячая слеза, и тихий голос прошептал над ее ухом:
— Опять уехал?
— Маменька!.. Голубушка! Зачем это вы поднимаетесь… Вам вредно!
И Дуня обняла больную, худую пожилую женщину с страдальческим лицом. Дуня удивительно походила на мать: те же нежные черты лица, та же задумчивость взгляда, те же светло-русые волосы. Но горе состарило прежде времени Леонтьеву. Она смотрела совсем старухой и с трудом переводила дыхание, поднявшись наверх…