Шрифт:
— Что для вас значит «апокалипсис»?
— Эсхатологическое понятие, и, наверное, лучше всего описывается музыкальным термином «кода». Эсхатология понимает историю и время как нечто целое — как некое произведение с определенной композицией. Скрябин оставил по себе незавершенное произведение «Мистерия» — некое творение, с помощью исполнения которого где-то в Индии, в сакральном ашраме, — подобно заклятию — композитор надеялся вызвать реальное завершение истории со всеми вытекающими отсюда ужасами. Я не знаю, насколько такое желание психически легитимно, но сам факт очень интересен. События нашего времени — чрезвычайного масштаба. В сущности, случившееся на границе с Газой является холокостом. Последние десять лет происходят вещи, тесно связанные с пониманием мира. Это не значит, что такое чувство не посещало цивилизацию в двадцатом веке. Давно написан «Закат Европы». Но это не отменяет общего острого ощущения тупика, испытанного на собственной шкуре. Мы смотрим изнутри катастрофического замедления времени, самой истории. Некогда нашумел прогноз Курцвейла — это была программа технологического развития цивилизации. Сейчас этот прогноз почти сошел с рельсов. Хотя сейчас мы повсеместно имеем дело с искусственным интеллектом. Мы удачно боремся с тяжелыми болезнями. Но в то же время орды варваров трагически успешно навязывают миру племенной образ жизни, сопровождая это актами чудовищной жестокости. О том, что нынешние события носят библейский характер, говорит история человечества, вновь сосредоточившаяся на евреях. Когда-то я подумал: если сложить передовицы израильских газет (или даже только заголовки) от их появления до наших дней, то они составят новую Книгу Царей или Судей… Вообще, израильтян можно поделить на две большие партии: тех, кто видит эту библейскую карму, и тех, кто ее не видит. Сейчас на карту поставлен смысл существования Израиля. Он, этот смысл, словно бы снова стал краеугольным камнем цивилизации. С чего началось — из того и образуется историческая кода. Об эсхатологии нам тут говорит цикл возвращения: два тысячелетия мир о евреях читал только на страницах Библии, а теперь история еврейского мира не покидает сводки новостей. Причем не слишком воодушевляющих. Время в нынешнюю эпоху замедлилось. Авель на шаг дальше ушел от Каина, цивилизация двинулась вперед после того, как стало понятно, что Каин поступил плохо. Но в то же время мы — потомки Каина. Цивилизация выбирает Иакова, но не Эсава, поскольку Эсав хамоват. Однако Иаков выкупил первородство своим умом, и цивилизация выбирает ум, а не силу. В этом смысле развитие цивилизации всегда сталкивалось с архаичным, грубым способом поведения.
Ирина бросила Глухова в неподходящее для Артемки время. Вопрос, с кем собирается жить ребенок, они решили отложить на более близкое к суду время. От своей доли квартиры Глухов отказался в пользу сына, обязался платить алименты — здесь у него не было вопросов, — и вот настал момент, когда они созвонились по скайпу и Иван услышал: «Папа, я тебя люблю, но жить буду с мамой». Прошло три года. Это был важный и сложный период пубертата, и Артем провел его бестолково: забросил учебу, полтора года просидел в комнате взаперти, полностью погрязнув в играх; питался исключительно фастфудом, особенно любя куриные премудрости из KFС на Белорусском вокзале, но главное — оказался заброшенным матерью, у которой не находилось сил что-либо изменить в своих отношениях с миром, каковых, на самом деле, не было вовсе: диагноз ее назывался дистимией и заключался в неспособности получать от жизни хоть какое-то удовольствие — идеальное химическое состояние для постоянного поиска смысла существования. Ирина и подспудно, и наяву отождествляла Артемку с Глуховым: настолько они друг на друга походили во всем, от манер до комплекции, и даже тем, что большие пальцы на руках у них были разной длины — вот только тот, что короче, у Глухова был на правой, а у Артемки — на левой. Это ее раздражало, Глухова, напротив, восхищало. В результате Ирина поместила сына на две недели в психиатрический диспансер на Каширском шоссе, где ему поставили диагноз: расстройство аутистического спектра. С этой справкой она собиралась отправиться в школу для определения особенного статуса для Артемки, а также использовать ее в военкомате. Иными словами, Ирина, в отличие от Ивана, была не против того, чтобы их сын стал обладателем «белого билета»: так ей было не только проще, но и выгодно признать, что отпрыск Глухова — ни на что не годный ребенок. Узнав, что она упекла сына в психдиспансер, Глухов тут же вылетел в Москву. Из Домодедова прямиком отправился на Каширку и в долгих-долгих выкрашенных темно-синей масляной краской коридорах, с унылой тревожностью попахивающих хлоркой, отыскал похожую на каземат палату, в которой Артемка, сидя на продавленной койке, провалился от страха в смартфон. Несколько дней он отказывался от больничной пищи. Завотделением (ухоженная, с пышной прической рослая женщина с жемчужным колье на морщинистой шее) пригрозила принудительным кормлением — в присутствии Глухова. Иван спорить не стал, взял сына на прогулку и прямо в больничной пижаме запихнул его в такси.
Еще через полгода Ирина сообщила Глухову, что совсем перестала справляться с Артемкой, что тот сильно набрал в весе, что все ее попытки отправить его в школу заканчиваются скандалом, распахиванием окна и вставанием на подоконник, — в общем, она не знает, что с ним делать, кроме как отправить ребенка к нему, Глухову, на перевоспитание, иными словами, избавиться от обузы.
Это было уже время ковида, аэропорт «Бен-Гурион» работал в карантинном режиме, внутрь никого не пускали, и немногочисленные встречающие переминались снаружи. В густых сумерках Глухов стоял под огромной золоченой менорой — репликой храмовой утвари, восстановленной по барельефу, который он видел на Триумфальной арке Тита в Риме. Сквозь мутную топь панорамных тонированных стекол он заметил потерянно бредущего на выход Артемку — и поразился, настолько тот показался ему укрупнившимся до пантагрюэльского безобразия. И в то же время он увидал перед собой распахнутое в осень окно, Пресню за ним, ясени-клены, раскачивающиеся угрожающе на ветру, скаты мокрых крыш, срывающуюся от порывов ветра листву, дрожащего от страха ребенка на подоконнике… Слезы навернулись у Глухова, и он их наскоро вытер кулаками, прежде чем обнять сына.
Иван не стал запрещать Артемке общаться с виртуальным миром, и тот продолжил читать бесконечные манги, смотреть Миядзаки и все глубже погружаться в несовершенное будущее человечества. Но вместе с тем последовали занятия в «Фоксфорде» — системе онлайн-обучения, — долгие спортивные прогулки по иерусалимским горам, диета, основанная на гречке, тушеных и свежих овощах и куриных грудках без панировки, походы в пустыню, во время первого из которых, присев на валун перекусить, Артемка вдруг повернулся с бутербродом в руке к Глухову и осторожно, дрожащим голосом спросил: «Пап, ты меня любишь?» Иван вспомнил, как они с ним когда-то карабкались на замковую гору под Сен-Матье, и снова чуть не заплакал, обнял сына, целовал его в щеки, в шею.
Когда с Иваном случился первый психотический эпизод, он работал на радио редактором научно-популярных программ. Работа была любимая, связанная напрямую с его образованием, и если бы не это — непонятно, как бы он вообще пережил ту зиму. Офис бюро находился в Старопименовском переулке, в центре старой Москвы, всегда насылавшей на него по дороге умиротворенное настроение. Зима была одной из тех московских зим, что лишали человека солнечного света на два-три месяца, — заснеженно-обледенелой, сумрачной, серой, — и, если бы не вечерние яркие огни, его сетчатка совсем не справилась бы с выработкой серотонина, столь необходимого для людей, беспомощных перед унынием.
В те дни они отправились на новогодние каникулы на дачу в Мозжинку. По неопытности Глухов не имел понятия, что с ним такое происходит, впервые в жизни прислушивался к самым своим глубинам — не внимает ли он уже, как написано в учебниках, несуществующим голосам — и вздрагивал от доносившегося с Москвы-реки колокольного перезвона; страшась, готовился к галлюцинациям и думал, что бесповоротно спятил. Тогда Иван еще не догадывался, что есть венлафаксин и арипипразол, что такое психиатрия вообще, панически относился к любому медикаменту и в принципе не мог себе представить, что в определенном смысле он теперь калека и должен до конца дней принимать определенные вещества. И одним из невыносимых утр (а ранние часы — время беса тревожности) они пошли гулять — стояло серое, снова наполненное зашкаливающей тоской-тревогой утро, в березовой роще оглушительно галдели галки, низкое небо неприступно льнуло к земле. На детской площадке пятилетний Артемка забирался на железную горку с избушкой на вершине и с отчаянным азартом съезжал с нее раз за разом. Когда сын в очередной раз побежал на горку, Глухов сказал Ирине: «Я хочу пойти к врачу. Если меня упекут в сумасшедший дом, выходи замуж: ребенок без отца оставаться не должен». В ответ Ирина что-то пробормотала — нет, она не стала убеждать, что он выздоровеет, что ничего страшного, она справится, сумеет вытащить его из болезни. Вместо этого, как ему показалось, она вообразила, не смогла отогнать это от себя — и предалась представлению, как она действительно снова выходит замуж, оздоровляет брак.
Услышав это его признание, Володянский хмыкнул и откинулся на спинку кресла, что-то мыча себе под нос.
Январь в Иерусалиме — месяц дождевых бурь, ранних потемок и облаков, волочащихся по склонам гор. Выйдя от Володянского, Глухов отправился домой, но сначала спустился на террасу ниже — на стоянку. Следуя тропе, он в который раз — не сосчитать — подивился тому, насколько живописна расположенная под его ногами долина городка Эйн-Карем. Склоны окружавших долину холмов ближе к вершинам были покрыты россыпями огней пригородов — особый состав атмосферной линзы удивительным образом преобразовывал исходящий от далеких окон свет. Все вместе создавало эффект гигантской, тщательно выделанной драгоценности. Что там — за каждым окном? Какая жизнь, какое горе или счастье? Он знал, что те отдаленные наделы — районы бедноты, почти трущобы, улицы с экзотическими названиями: Уругвай, Боливия, Мексика, была даже улица Исландии — по названию стран, когда-то первыми признавшими независимость Израиля. Днем те места выглядели проигрышно и уныло, но сейчас прямо-таки пылали звездного масштаба роскошью. «В Израиле многое так: двоится между полным провалом и царственным величием», — подумал Глухов. Дорога стала набирать высоту, и в темноте не в первый раз показалась взлетным коридором, проникающим сквозь облачную тьму, в которой он поднимался по светящимся на торпеде приборам подобно пилоту самолета.
На гаражной стоянке ему позвонил Йони («А, черт, договаривались же!» — «Отпирай!») — и вскоре подвальный этаж огласился сдержанным рокотом, издаваемым великолепным антрацитовым Ducati Diavel. Иван совсем забыл, что обещал отвезти друга, как обычно, в аэропорт, а тут он, Йони, и сам нарисовался. Мотоцикл был самой ценной вещью в его жизни, соперничая разве что со снайперской винтовкой. Место жительства — барак-бунгало в пустыне, в Ницане, на границе с Египтом, где они когда-то познакомились на раскопках, — было не в счет, потому что поставить холодильник с пивом и газовую плиту посреди песков можно и бесплатно, была бы солнечная батарея. Мотоцикл Йони, по справедливости, являлся произведением искусства (дизайна и технологии) в не меньшей мере, чем его владелец. На Ducati Diavel можно было смотреть неотрывно, как на некую вещь из музея в Милане. Глухов не раз давал мотоциклу друга приют на своем парковочном месте и отвозил Йони в аэропорт, потому что рейсы Фонда дружбы, в котором тот работал, привозя из Украины и Молдовы новых репатриантов, требовали регулярности. Сам Йони был под стать байку — умеренный плейбой, отлично держащий форму в свой полтинник. Любимец женщин, действительный и действенный патриот Государства Израиль, человек думающий и вызывающий размышления — и лидер патриотической молодежи, которой он верховодил в молодежном центре в Ницане.