Шрифт:
Чехов своих героев не делил на два сорта, как и рассказы. У него были вещи написанные – и те, что еще не успел. Сто сюжетов, каждый – одной строкой, которые в шутку пытался продать Бунину. Душечка-Оленька была для него просто медицинский случай, частый в практике. Сам он не смог (да и не смог бы) растворить в себе женщину. Иначе нашел бы помощницу, а не Книппер, которая, как луна, целиком появляется раз в месяц, и то если небо ясное.
Теперь, на исходе августа, Ольга собиралась в дорогу, добавляя в чемоданы и сундуки то и это. Гастроли окончены. Он не спросил ее, когда приедет, хотя она ждала. Она не интересовалась, что он пишет теперь не для театра, хотя знала: ему было бы приятно. Рассказы ее не волновали. Впрочем, «Даму с собачкой» она читала блестяще. На публике выступала с ним, говорят, в Гурзуфе. Исполнить дома Чехов ее и не просил.
Перед Толстым скрывать мысли было трудно. Казалось, он прозревает уже и будущее. Чехов старался не думать о нем с сожалением, но, судя по пульсу, недолго Льву Николаичу осталось. Уверяет, что еще лет десять проскрипит, и, управляясь с финиками, пахнущими смолой, вынимая длинные косточки и рассматривая каждую, напоминает Мапу. А она – сильная. По толстовскому примеру, или начитавшись журналов, с переездом в Ялту стала вегетарианкой – и уверяла, что чувствует себя бодрее.
Не успел додумать про сестру, как Толстой сказал:
– В следующий раз приводите ко мне Марью Палну.
Чехов и впрямь начал бояться старика, как уверял когда-то Бунина.
– Не беспокойтесь, они с Софьей Андреевной поладят.
Чехов отметил у Толстого синеву на губах, какая бывает у сердечников. Тяжело прикрыв веки, патриарх всё наставлял: говорил про долг поддержать Мапу, потому что она освещает его путь в литературе, а «не та, другая». Мол, у Софьи Андреевны уже есть доверенность на его дела, теперь вот хочет еще завещание на нее оформить. «После смерти моей дрязги семейные будут – так хотя бы волю изъявить успеть», – кажется, так он бормотал.
Ступая над морем, тростью отбрасывая шишки и ветки, Чехов жалел, что не записал дословно. Лев Николаевич добавил еще что-то. Про женщин, которых стоит подчинять, а не любить. По крайней мере, не отдаваться им, не забываться возле них.
У дома навстречу ему выпорхнула Ольга:
– Антонка, может, нам с Мапой комнатами поменяться? Мне так шумно возле прихожей: прямо двор проходной по утрам… Мне бы силы на сезон восстановить.
– Поезжай в Гурзуф. Там тихо.
– В эту саклю татарскую? – Ольга тут же овладела собой. – Дусик, ты же знаешь, я люблю нашу Ялту.
Чехов молча поднялся в кабинет. Заглянул в гостиную: на стремянке спиной к нему стояла Мапа. Ему вдруг показалось, что она прилаживает к потолку петлю.
Нет.
Она расправляла на окнах его любимые, купленные еще в Ницце ламбрекены и хлюпала носом. Он подошел ближе, прошептал протяжно:
– Маша-а-а.
Обернулась. Уже и нос распух. Всё ясно. Ольга к ней заходила.
– Маша, это на неделю всего, она уже на сундуках сидит. Маша, я думал завеща…
– Бунин уехал в Одессу.
Мапа отвернулась, обняла ламбрекен. Обняла, как мужскую сорочку. Вздрагивали ее плечи, а рука, отстраняющая хрупкая кисть, говорила: оставьте меня.
Назавтра Мапа, убирая со стола свои личные вещи, завязывая в узлы платья, чтобы стащить вниз по лестницам, словно впала в транс, опустошение. Когда долго держишь слёзы, а потом выплачешь всё разом – вроде в новый мир попадаешь, до того чистый, спокойный, что не знаешь, куда в нем ступить.
Что же, уехал. В Одессе у него сын. Занимается ли ребенком эта его Цакни? Заглушая шелохнувшуюся ревность, Мапа разбирала почту. Среди писем, не открытых с утра, – конверт, надписанный Антошей на ее имя. В такие он, бывало, деньги совал «на хозяйство», и подпись добавлял шуточную, вроде: «Смиренный брат просит закупить солонины и кофею». Мапа сморщилась. В мире, где вся фальшь, хотя бы на день, смыта ее слезами, не место таким записочкам. Засаленные червонцы, часто надорванные, прошедшие через ялтинскую торговлю, казалось, могли теперь лишь напачкать.
Но в конверте оказалось письмо: вежливое, рассудочное, начатое с «Милая Маша!». Мапа опустилась с листком прямо на пол. Поджала ноги.
Завещаю тебе в твое пожизненное владение дачу мою в Ялте, деньги и доход с драматических произведений, – писал брат. – А жене моей Ольге Леонардовне – дачу в Гурзуфе и пять тысяч рублей.
Мапа поморщилась. Ольга звала Гурзуф «дырой» и «саклей».
Недвижимое имущество, если пожелаешь, можешь продать, – теперь Антоша словно утешал ее. – Выдай брату Александру три тысячи, Ивану – пять тысяч, и Михаилу – три тысячи, Алексею Долженко – одну тысячу, и Елене Чеховой (Лёле), если она не выйдет замуж, – одну тысячу рублей.
Отбивка. Пропуск строки. Как вдох.
После твоей смерти и смерти матери всё, что окажется, кроме дохода с пьес, поступает в распоряжение таганрогского городского управления на нужды народного образования, доход же с пьес – брату Ивану, а после его, Ивана, смерти – таганрогскому городскому управлению на те же нужды по народному образованию.
Дальше веселое расположение духа опять возвращалось к Антоше.
Я обещал крестьянам села Мелихово 100 рублей – на уплату за шоссе; обещал также Гавриилу Алексеевичу Харченко (Харьков, Москалевка) платить за его старшую дочь в гимназию до тех пор, пока ее не освободят от платы за учение.