Шрифт:
– Иван Алексеевич, так что с брюками решим?
Чехов стоял над ним, развесив на вытянутых руках четыре пары сразу, как портной.
– Куда вы наряжаетесь?
Он вдруг засуетился, забегал. Укрылся за шкафом, натянул обычные брюки, пиджак, повязал серый галстук. В этой простоте был его стиль, его шик. Антон Палыч и сам это знал – так для кого же маскарад устроил?
– Я не сказал? К Толстому. Посоветоваться мне с Толстым надо. То есть, хм, поговорить. Он мне телефонировал, приглашал в Гаспру. Поедемте вместе?
– Нет, что вы, куда там, – Бунин смял в кармане бумажку.
– А чем вы там шуршите? Долг пришли отдавать? – выхватил какой-то листочек у зеркала, принялся декламировать. – Счет господину Букишону. Израсходовано на вас: пять бычков а ла фам о натюрель – один рубль пятьдесят копеек, четыре рюмки водки – рубль двадцать, один филей, тут, пожалуйте-с, два рубля, салат тирбушон – рубль, кофей – рубль, переднее место у извозчика – пять рублей. Ну и прочее… Тут, сударь, уж как есть, одиннадцать целковых, – Антон Палыч ухмылялся, но старался не выходить из лакейского образа. – Сосчитайте уж сами-с, будьте добренькие.
– А прочее – это что?
– Вы у Мапы спросите. Она за завтраком составила нам всем такие счета, мамашу только отпустила с миром. Ольгин мне достался на выплату.
Бунин достал свой листочек и, откашлявшись, подражая Антону Палычу, произнес:
– Иван Бунин. «Листопад». Вместо рубля шестьдесят копеек-с.
Антон Палыч опустился на кровать подле его стула.
– Они в «Скорпионе» – ну, знаете, тот издатель на первом этаже «Метрополя», – вместо табуретов на связки моих книг садятся, продают дешево, – выпалил Бунин то, что хотел скрыть.
– Наплюйте. С вами рядом еще король сидеть будет.
Бунин не привык просить. Не умел. Слова, написанные на бумажке, помнил назубок, – а выговорить теперь не получалось. Вот ведь напасть. Выдохнул, глядя на свои колени:
– А что Толстой в Гаспре делает?
– Что и все мы, курортники.
– Скучает?
– Болеет, – сказал Антон Палыч и замялся: верно, уже опаздывает.
Бунин встал, простился, подал руку. Антон Палыч вглядывался в его лицо.
– Довольно маскарадничать. Чего у вас там за манжетой? Вексель, что ли, долговой?
Бунин расправил листок, протянул.
– Красивая у вас подпись; раньше на мою была похожа, теперь – своя, бунинская. За нее и держитесь. А на премию Пушкинскую, как вы просите, я вас номинирую. Разузнаю только, как это делается.
– Не стоит.
Бунину вдруг стало противно от того, что напросился. Отяжелели плечи, забилась жилка над правой бровью. Он отвернулся и вышел.
Чехов шел из Гаспры. Тропа над морем, усыпанная хвоей, была благоустроена для императорской фамилии на месте той, которой татары пользовались уже лет двести.
Толстой принимал на верхнем балконе: простор, балюстрады, горный вид. Внизу во всю пору их беседы ласково журчал фонтан. На плиты бросали шапки тени пальм. Пальмы были вашингтонского сорта, нижние листья подсохли вроде собачьих хвостов. Чехов в Никитском саду видал такие, к себе высаживать не решился. Писал тогда Мапе: «Не то придется дом снести и дворец возводить, чтобы соответствовать». А графиня Панина, у которой устроились Толстые, не поскупилась. Такие же пальмы росли на Цейлоне.
Толстого, под конец визита обмякшего в кресле, Софья Андреевна живо уложила в постель, но тот попросил Чехова еще остаться, посидеть у кровати. На прощание поманил к себе, велел поцеловать его. Едва Чехов нагнулся к розоватой крапчатой щеке, Толстой прихватил его за воротник, прокряхтел с ехидцей:
– Не пишите вы пьесы! Шекспира сочинения не люблю, а ваши – еще хуже.
Чехова давно не трогала критика, а уж от Толстого – хоть тычки, хоть пряники, за всё спасибо.
Пульс у старика перебои давал долгие, вот что плохо.
Софья Андреевна, одутловатая, с полосатой от седины, но всё еще взбитой, высокой прической, теперь выглядела мужу ровесницей; их двадцатилетний разрыв в возрасте истаял на детях, заботах, переписывании романов. Впрочем, эта женщина поразительно прямо держала голову и плечи. Не по-спортивному, а так, словно готова сейчас же дать вам отчет о каждой минуте своей жизни (которую потратила с пользой).
Когда вышла провожать Чехова – растрогалась, промокнула глаза платочком:
– Вы когда на дорожке показались, Лёвушка и говорит мне: какой прекрасный человек – скромный, точно барышня! И ходит как барышня. Просто чудесный!
Толстой, наверное, что-то сказал о нем. Но – не так, не совсем то, не с той интонацией…
Всё же Чехову стало приятно. Софья Андреевна, пожимая его руку, знала это.
А перед тем, за кофе, Толстой важно переложил ногу на ногу, заговорил про «Душечку». Мол, рассказ, вместе с «Ванькой», относит к сочинениям Чехова первого порядка. Потому что женщина эта, Оленька, – не дурочка, какой ее автор выставил. Она святая. Только святая женщина способна любить, забывая себя, всем существом отдаваясь любимому.