Шрифт:
Серб прислал сообщение, что квартира свободна, «ваша семья может завтра посмотреть». Ане даже не хотелось с ним видеться, расшаркиваться. Она понимала, что этот дом – для нее, для них. Если бы просто закинуть сербу денег, забрать ключ и остаться там вдвоем до весны, до лета, до… а как же Руслан? Ялта? Как-нибудь.
Серб вовсю хвалился Сурову хайтековской ванной. Предложил выбросить крепкий старинный письменный стол вместе с зеленой лампой (сострил: «Эта еще дедова, а теперь есть идея, есть “Икея”»).
Аня всё гуглила новости. Боялась наткнуться на фото Драганы, которую запихивают в автозак. Порывалась позвонить на работу Руслану – и сбрасывала до первого гудка. Муж и не знает, что они знакомы.
Договор сделали на Сурова, ему же серб обещал «белый картон»: временную регистрацию. Ане Руслан через свои контакты оформлял ВНЖ, унес куда-то паспорт.
– У вас всё нормально? – вдруг спросила Аня. – Ну, новости такие…
– Да, – сказал серб.
– В смысле, после теракта ничего не начнется?
– Можба разберутся там, наверху.
Непонятно было, говорит он о правительстве или о боге.
Снова кивнув наверх, серб добавил:
– Соседи не живе. Они продают квартиру. Давно продают, покупателя нет.
Когда он ушел, Суров спросил:
– Ты чего так долго ехала?
Аня хотела ему рассказать. Только не знала, как приступить. Начать с Русского дома, казино, Бранкова моста, Драганы? Может, с Чехова и Книппер? Или с того, как глупо она вышла замуж? И какая большая начиналась в Москве зима…
Ей вдруг показалось, что всё это – шум, суета, помехи. Наконец они там, где должны быть. Имей она стену фотографий, как та соседка-старуха, – оставила бы лишь один снимок. Они. Сейчас. Здесь.
Из-за старых газет на окнах свет лился охряный, блеклый, словно они прожили тут, прорастая друг в друга, много лет. Вытянувшись на цыпочках, спрятала нос у Сурова на ключице. Шрам был горячий, а винт, вросший в кость, на ощупь как кнопочка. Суров рассказывал, что надо было еще года три назад сделать операцию, вынуть вспомогательную пластину, – но тогда дочка родилась. Теперь поздно. Пластина вросла в кость, опуталась тканями. Вытащишь сердцевину этого всего на свет – порушишь плоть. Ане стало так жалко этой ключицы, всего Сурова: сутулого, молчаливого, взлохмаченного, светлого… Шмыгая носом, прошептала рыбине-шраму:
– Люблю тебя.
– И я тебя.
Заколка, державшая волосы, щелкнула, куда-то укатилась. Суров гладил Аню по макушке, запутывался пальцами в прядях, начинал снова.
Аня не могла успокоиться; наревела на футболку Сурова сырое теплое пятно.
После тяжкого, ступенчатого вздоха наступила тишина. Внутри. Вокруг.
– Ладно, пойдем все-таки тебя покормим, – сказал Суров.
Высокий холм Земуна, где они поселились, назывался Гардош.
Пройдя мимо кладбища – под каждым надгробием покоятся парами, семьями, кое-где могилы отмечены мечеобразными воинственными крестами, – добрались до башни. Кирпичная с белой окантовкой, купол с острым шпилем, две круглые башенки посередине. Она когда-то была сторожевой, и по сей день внутри лишь лестница вилась вдоль побеленных стен.
На смотровой площадке, где они стояли только вдвоем, обнимаясь на ветру, кирпич был не то наспех выкрашен, не то покрыт лаком. Начерканные надписи затерлись, но всё еще можно было прочесть заплюсованные имена в сердечках, подростковые каракули «Петар и Михаjло» острым краем ключа, даты, где месяц обозначался римскими цифрами (23-VI-1937), чей-то телефонный номер, начинающийся с 062…
Внизу, под башней, на террасе крошечного паба сидели туристы; дальше открывался вид далеко за реку. Взгляд летел над черепичными крышами, на секунду цепляясь за кресты и зеленоватые купола церквей, по глади Дуная, словно отвердевшей, еще не тронутой судоходством, к синим холмам и Старому городу. Ане казалось, что вон то пятнышко – освободитель, бронзовый воин, венчающий Калемегдан.
– Город притих, – сказал Суров.
Действительно, самолеты, жужжавшие, пока Аня ехала, там и тут, теперь не летали. Даже высоко в небе, там, где сновали европейские лайнеры, не было полос.
Может, и впрямь разобрались наверху.
Спустившись в паб, они запивали глазунью с колбасками сладковатым валёвским пивом, потом тянули кофе и ракию из длинноногих рюмок. Официант, совсем мальчишка, из-за высокого роста и чернявости приняв Сурова за серба, извинялся, что нет правильных стопок. Ане было сливово-терпко-сладко. Тепло. Она со смехом рассказывала, как дважды выиграла в казино, ставя «на Чехова».
Потом они сдирали с окон старые газеты, пытаясь разобрать выжженную солнцем бледную сербскую кириллицу. Суров что-то кашеварил на кухне, соединенной с гостиной, хлопал дверцами шкафчиков, оглядывался на Аню, подтрунивал. Она всё разглаживала обрывки газет, разбирала заголовки над зеленоватыми от времени фотографиями: на одной темноволосая Елизавета II чокалась с Броз Тито, солидным, толстым, в орденах и лентах. Аня позвала Сурова: разобрали в тексте про лягушек («жабе»), которых Тито велел выловить вокруг резиденции королевы, и «1972 год».