Шрифт:
— Эге! — воскликнул потрясенный Савелий Никитич. — Да это, кажись, немцы кинулись на решительный штурм города!
— Ты не ошибся, отец… Именно сегодня, тринадцатого сентября, в шесть часов тридцать минут утра, противник перешел в наступление. Очень мощная группировка вражеских войск нанесла удар со стороны разъезда Разгуляевка в направлении Авиагородка, Центрального вокзала и Мамаева кургана. Вести весьма неутешительные: оборона Шестьдесят второй армии прорвана. Гитлеровцы буквально засыпают наши позиции бомбами, снарядами и минами. Особенно же плохи дела на Мамаевом кургане.
— То-то я сегодня проснулся от землетряски, — пробормотал Савелий Никитич. — Да и то сказать: отсюда до кургана рукой дотянешься.
— Теперь, пожалуй, и не дотянешься… Штаб Шестьдесят второй на Мамаевом кургане утратил связь с армейскими частями. Командный пункт на вершине подвергается беспрерывному обстрелу. Несколько блиндажей разбито. Среди личного состава армейского штаба большие потери… Я только что оттуда…
Тут лишь Савелий Никитич заметил на одной скуле сына кровоподтек, на другой — пластырь налипшей глины; да и гимнастерка его серо-стального цвета местами порвана и вся поседела от окопной пыли не хуже волос на голове. Но вид сына не вызвал в Савелии Никитиче родительского сочувствия; он сказал беспощадно:
— Значит, драпанул наш уважаемый секретарь… Таки-так.
Сын усмехнулся, ответил спокойно-деловито:
— Чуйков посоветовал мне заняться Краснооктябрьской переправой.
— Ага, спохватились, черт вас дери! — ругнулся на радостях Савелий Никитич. — Однако что это за умная головушка — Чуйков?
— Новый командующий Шестьдесят второй армией. Назначен двенадцатого сентября. В тот же день прибыл на Мамаев курган, на командный пункт.
— Ну и как он, Чуйков, надежный мужик?
— Генерал он опытный, волевой, а главное, убежденный в том, что Сталинград нельзя сдавать врагу ни при каких обстоятельствах. «Мы отстоим город или погибнем», — сказал он мне на прощанье.
— И послал сюда налаживать дневную переправу?
— Да, послал сюда, потому что боеприпасов в обрез, живой силы нехватка.
— Так с чего же начнем, сынок? — Савелий Никитич лукаво глянул из-под козырька капитанской фуражки особенно блесткими сейчас, в тени, глазами.
— Я думаю, надо отправить в первый рейс опытного капитана. И надо, чтобы рейс получился удачным и стал своего рода призывом для остальных капитанов, а не устрашением в случае неудачи.
— Тогда послушай, что я хотел выложить твоему уполномоченному Водянееву… В первый рейс отправляется капитан Жарков, стреляный воробей. Для лучшей маневренности идет на одном катере, без дощаника. Само собой, на борту тяжелораненые и дети. После доставки их на луговой берег Жарков зажигает на катере дымовые шашки, ставит завесу, потому как ветерок благоприятный, заволжский, аккурат в сторону Рынка. Значит, смекай, немцы вслепую будут пулять и снарядить по переправе. Ну, а Жаркову, хитрецу, только это и надо! Он прицепит баржу, не то и две, — и здравствуй, Сталинград, принимай боеприпасы и бойцовское пополнение!
— Что ж, будь по-жарковски, — кивнул сын и улыбнулся через силу той медленной, тугой улыбкой, какая обычно пробивается сквозь затверделые, набрякшие от долгого бессонья складки.
И Савелий Никитич, которому прежде, из-за собственной дьявольской усталости, просто некогда было подумать над тем, что сын может уставать еще сильнее, впервые, благодаря его вымученной улыбке, заметил не только усталость Алексея, но и то, как эта усталость старила его, — и глубоко потаенная отцовская жалость вырвалась наружу. Савелий Никитич притянул к себе сына, ткнулся ему в плечо подбородком, постоял так с полминуты, потом вдруг хлопнул по сыновней спине широкой, как весло, ладонью, произнес сурово-ласково:
— Ну, ступай, ступай по своим делам!.. Мне — тоже пора.
Подначальный капитану Жаркову катер «Абхазец», в прошлом суденышко безобиднейшее, сугубо мирного склада, теперь выглядел по-военному внушительно. Если раньше к бортовой проволочной решетке уютно прижимались дубовые скамьи для пассажиров; то сейчас на месте их высились тюки верблюжьей шерсти, в которой, между прочим, превосходно запутывались и вязли осколки от бомб и снарядов. Да и сама проволочная решетка снаружи была уже всплошную, как бубликами, обвешана спасательными кругами. А кроме прочего, длиннущая и толстая, похожая на круглую печь, труба катера по ночам обматывалась сверху мокрым брезентом — на случай того, чтобы не вылетали снопы искр и не выдали врагу местонахождение этого бессонного труженика.
Как только улетел «мессершмитт», комиссар катера Вощеев, сухонький и быстроглазый человек в кожанке, разрешил погрузку. Тогда матери — одни с рыданиями, другие, стиснув зубы, — повели своих ребятишек на причал, где их встречала Олимпиада Федоровна, жена капитана, она же матрос и рулевой, а затем по широким сходням переносила на палубу и передавала комиссару, который отводил маленьких испуганных пассажиров в нижнюю каюту с продолговатыми оконцами.
Здесь, на клеенчатых диванах, под звеняще-усыпительный наплеск волн, ребятишки успокаивались, то есть переставали хныкать, а кто был повзрослее да побойчее, тянул шейку из окна и махал ручонками, благо стекла были выбиты. Однако эти прощальные взмахи лишь усиливали горькую материнскую тоску. Одна из женщин с истеричным взвизгиваньем кинулась было на катер. Но комиссар Вощеев, вцепившись в перила сходен, выпятив сухонькую грудь, закричал натужно: «Назад, назад!.. Есть приказ брать на борт одних детей и раненых. Вы поедете со следующим пароходом!»