Шрифт:
— Скорей, скорей! — озабоченно шепчет Умитбаев. — Может быть, «сыч» уже у воспитателя.
Торопливо направляется он в швейцарскую, где хранятся сундучки пансионеров, а за ним вслед идет Павлик и думает: «Да вот еще — нашли заботу: обыскивать сундуки».
— И наверное, это наш эконом-дьявол доносит, — на ходу бормочет Умитбаев. — Собака-дьякон: казенные деньги ворует, а фискалит на нас.
В раздевалке их встречает швейцар Терентьич. Утиное лицо его светится хитренькой улыбкой: не то сочувствует он пансионерам, не то начальству.
— Извините, господа, швейцарская заперта, — заявляет он Умитбаеву и другим, сбежавшимся на тревогу. — Уже прибыли господин инспектор, сейчас будет дозор.
— Не дозор, а позор, Трезор! — укоризненно исправляет его Поломьянцев.
Огромный, тучный, с лицом как тарелка и с руками как грабли, он никого не боится и позволяет себе порою бесцеремонно шутить даже с начальством.
Однако смех тут же замирает: появляется дежурный воспитатель, нарядный франт Веренухин и, расчесывая на ходу черные бачки, облизывая красные, как малина, губы, ритмически вклинивается в толпу.
— Разойдитесь, господа, по «занимательным»: будем каждого поименно вызывать!
И, должно быть, потому, что гнездились еще в голове злые и страшные отзвуки тайной беседы, делается ненавистным сейчас Павлу этот красивый и элегантный танцор-воспитатель с его пробором, духами, красными губами, ослепительной манишкой и перстнями на руках.
— Пойдем, Умитбаев, — взяв друга под руку, говорит он, непривычно дерзко оглядывая воспитателя. — Нас будут вызывать «поименно», ты слышал?
И как бы в подтверждение вызовов в дверях швейцарской появляется каменная фигура инспектора. Его сухое, точно кипарисовое лицо бесстрастно, узкие губы поджаты; под свисающими мешками подбородка несменяемый крест; в глазах — торжество исполнения долга.
— Отоприте швейцарскую! — приказывает он жестяным голосом.
Звенит замок, комната швейцара раскрывается, инспектор и Варенухин входят в нее.
— Какая мерзость! — угнетенно шепчет Павлик.
Оба друга возвращаются в свою «старшую занимательную» и садятся на парту в ожидании вызова. В «занимательной» уже людно. Как бараны, согнанные в закут для стрижки, сбились в кучу подле параллельных брусьев подлежащие дозору гимназисты.
— Безоб'газие! Безоб'газие! — говорит картавя длинный фон Ридвиц, остзейский барон. — Можно понять всякое направление, но нельзя честному человеку одоб'г'ять сыск!
Негодующе он пожимает плечами, а правая рука уже держит перед собой зеркальце, в котором ленивый глаз рассматривает свой изысканный пробор.
— Заяви протест, барон, непременно заяви своему батюшке — вице-губернатору! — язвительно замечает ему тучный Поломьянцев, раскачиваясь на гимнастических брусьях. — Я тоже хотел было раскрыть свой сундучок, чтоб дербалызнуть бальзамчика, а Терентьич говорит: «Заперто — ни-ни, — никому ни бон-бон!»
— Как же ты теперь будешь? — спрашивает Тараканов. — Ведь инспек-тор увидит.
— Ни-ни, ни бум-бум! — Бурые брови Поломьянцева поднимаются как две мыши, придавая его пухлому женоподобному лицу торжествующее выражение. — Ведь бальзамчик-то у меня в бутылочке, а на бутылке аптечная надпись: «Беленое масло с хлороформом» для втирания внутрь!
— И все-таки Терентьич — негодяй! — глухо ворчит Умитбаев. — Ведь получает же он от нас на чаи: всегда должен предупреждать, как «сыч» появится… А он служит «и нашим и вашим».
Смотрите здесь, смотрите там, Как это нравится все вам! —напевает приятным тенорком танцор и любимец барышень Старицкий, раскачиваясь на параллельных брусьях вместо упарившегося Поломьянцева. Однако он не ограничивается песенкой, он вносит реальное предложение: — Господа, надо протестовать, наконец, против этих обысков, напишем попечителю!
Его предложение встречается глухим молчанием. Написать попечителю жалобу на инспектора! — это кажется такой же дерзостью, как не скинуть в церкви фуражки.
— Ты напишешь, — плачущим голосом замечает веснушчатый зубрила Зайцев и еще ниже склоняется над Корнелием Непотом. — Тебе нечего терять, выгонят тебя, ты в именье к отцу уедешь; а вот куда денусь я: у меня мать-швея и безногая бабушка, и мы живем в подвале.
Все несколько минут смотрят попеременно то на Старицкого, то на Зайцева. Да, конечно, Старицкий очень богат, и соображения Зайцева всем кажутся вескими. Нет, писать попечителю жалобу на инспектора — опасная штука!
— Но я все-таки написал бы, — тоном ниже уверяет Старицкий. Все знают, что он «хорохорится», но чувство обиды на инспектора не уменьшается в силе. — Да где это видано, чтобы в чужие сундуки залезать и шарить!
— Чужое нельзя трогать, — явно волнуясь, замечает Умитбаев. — Чужого нельзя касаться; коли коснулся чужого — ты вор!