Шрифт:
И немало же он был удивлен, увидав круглое, сытое, розовое личико. И алый бантик тоже не подходил к понятию «сиротка», а серые глаза были так ясны и жизнерадостны, что невольно привлекали интерес.
Да, конечно, я ваша кузина, — сказала она Павлику, когда тот подошел к ней с предложением прогуляться. — Я ваша кузина, а это вот — Марья Михайловна, моя дочь.
Грациозным жестом указала Лина на сидевшую в кресле громадную куклу с темно-синими выпученными глазами. Павлику ужасно захотелось вдруг побегать с куклой, но у окна он увидел презрительно улыбавшегося Гришу.
Чтобы скрыть смущение, он склонился к кукле, выждал, пока схлынула с лица краска, и затем, приметив на кукле беспорядок, сказал — больше для того, чтобы окончательно скрыть конфуз:
— А отчего Марья Михайловна так плохо одета?
В самом деле, кокетливое платьице Марьи Михайловны было надето задом наперед, и от этого она много теряла.
Кузина Лина тотчас же склонилась над куклой и, повернувшись в сторону Гриши, проговорила, запинаясь:
— Опять это, Гриша, наделали вы?..
Гриша только пожал плечами и постучал по портсигару, а недоумевающий Павлик спросил кузину:
— Разве Гриша тоже играет с куклами?
Кузина Лина тотчас же склонилась над куклой, и в ее голосе прозвенела какая-то растерянная покорность вместо должного гнева:
— Нет, конечно, он не играет в куклу, но у него привычка: он любит почему-то моих кукол раздевать.
— Раздевать? — Павлик даже поднялся в своем удивлении с широко раскрытыми глазами. — Зачем раздевать? — недоумевающим взглядом обратился он к Грише и еще с большим изумлением увидел, как грубо оттолкнул кадетик свою кузину локтем и вышел во двор.
Негодование захватило сердце Павлика. Толкнуть такую нежную разодетую барышню — нет, это было неслыханно!
Полный самых рыцарских чувств, подошел он к кузине и увидел на ее глазах слезы и хотел обратиться к ней со словами утешения, как Лина прижалась к подоконнику и заплакала, уже не сдерживая гори.
— Но что с вами, что? — растерянно спрашивал Павел.
— Он всегда такой! — всхлипывая, повторяла кузина Лина и утирала слезы розовыми кулачками. — Вы не знаете его, какой он грубый и сердитый! Он даже меня раздевает — вот он какой!
Последнее признание заставило Павлика отодвинуться в негодовании.
— Как? И вас? — спросил он сдавленным голосом, и глаза померкли в смутном сознании стыда и тоски. Бестолково около них чертил крылом землю озлобленный петух, возились в песке куры, и он, напыжившись, догонял их и бил. — И ваших кукол… и вас?.. Вас-то зачем?
Кузина Лина отчаянно развела руками.
— Ну почем же я знаю? — в искреннем недоумении сказала она, и ее рот широко раздвинулся перед новым приступом горя.
Никогда затем эта кузина Лина не казалась Павлику такой прекрасной, как в этот момент ее горького горя. Он чувствовал, что кулаки его сжимаются сами собою.
— Хотите, я заставлю его перед вами извиниться? — спросил он дрожащим голосом. — Это ничего, что ему тринадцать лет и он гость наш: я отлично его могу поколотить!
Кузина окинула взглядом хрупкую фигурку своего защитника.
— Нет, вы с ним не сладите! — убежденно сказала она и, заметив быстрое движение Павлика, добавила упавшим голосом: — Да и к чему это поведет? Разве он сделается лучше? Вот уедем мы от вас домой — он меня станет еще более тиранить.
И опять насторожился Павлик: что это за покорность загадочная звучит в ее голосе? Во второй раз она говорит таким ослабленным тоном. Она не сердится, а только сожалеет; не негодует, а словно сама просит прощения… Отчего бы это? Не было сомнения, что она влюблена в жестокого кадета.
— И вы его так любите? — горько сказал Павлик и всплеснул руками. — Так обижает он вас, а вы любите его?..
И вот лицо кузины заливается гневом. Павлик видит — именно гневом, а не чувством признательности за его добрые намерения. Он видит, как сурово сдвигаются над тонким носиком брови-шнурочки, как дрогнули ноздри; даже серые глаза стали темными от злости.
— Ах, вы же ничего не понимаете! — резко говорит кузина Павлику и, забрав Марью Михайловну, отходит. — Это наше дело — и, конечно, я люблю его.
Пораженный Павлик растерянно уходит в противоположную сторону. Он потрясен, оскорблен в лучших чувствах, сердце его усиленно бьется, он не может ничего понять.
— Так тебе и надо! Не вмешивайся в чужие дела, — твердит он, сдавливая себе руки. — И пускай они ссорятся и любят, — какое тебе дело?
Обиженный явной неделикатностью и тупым равнодушием, спешит он в уединение, на зады бани, к своему любимому чану, сидя в котором можно изобретать. Бог с ними, с этими приезжими родственниками! Если они не сумели оценить его добрых качеств, пускай сидят со взрослыми или наедине — как влюбленные (так, по крайней мере, было написано В одной его книге, что влюбленные «сидели наедине»), — он же, Павлик, им не помешает: он влезет опять в свой воздушный корабль и будет открывать новые страны под этим небом синим, которое не обижает.