Шрифт:
Да, вот что сказала она, вот это. Что оно обозначало, что могла означать эта таинственная фраза? Верить ли ей, что она «ничуточки» не любила, или, наоборот, это заключало в себе признание «хитрой кокетки», или же, наконец, была насмешка, столь обычная в ней?
Вздыхает и ворочается в постели Павел и все думает неотвязно, а в это время по нему, по всему его телу кто-то ползает и ходит. Зажигает Павлик свечу, видит — вся простыня и полушки полны сотнями клопов. Они же движутся по стене и по сорочке Павлика, ходят парами и тройками по коленям, и нет сил закричать, от страха и отвращения.
— Мама, мама! — беспомощно бормочет он.
А мама уже давно сидит в темноте, на стуле подле открытого окна.
— Мама, мама, какое безобразие! — говорит Павлик и срывает с себя рубашонку.
Безобразно и оскорбительно; оскорбительно потому, что он только что думал о любви и счастье, а тут же напали на него эти противные гады. Совсем голый, с худыми вздрагивающими плечами, прижимается он беспомощно к матери, а клопы все двигаются по спине, по ребрам и точно оставляют скользкие отвратительные следы.
— Мама, мама, как люди живут!..
А голова так и клонится, так и никнет, а перед глазами точно ситчатый льется серый дождик. Обрывками мысли плавают и тлеют: «Ведь она же любит меня»… «Она же сказала «ничуточки» — значит, любит»… Но, боже мой, как хочется спать, как голова клонится, налитая свинцом, как все предметы никнут…
— Ты вот что. маленький, — говорит ему мама. — Ты ложись-ка вот здесь, на столе, здесь, должно быть, чище… — Стряхнув свой плед; она стелет Павлику на письменном столе, кладет свои, привезенные из дому, подушки.
— Но как же ты, как же ты? — со слипающимися глазами лепечет Павел. — Ты же совсем не заснешь, ты не будешь спать.
— Нет, нет, я засну тоже, ты не беспокойся, отвечает мама и все устраивает постель. — Нет, я тоже буду спать, только на стуле…
— Да нет же, ты не заснешь, я без тебя не буду! — бормочет сонный Павлик, а сам клонится к письменному столу, ежится и жмется, голова все никнет, все тяжелее, точно колокол медный стала голова.
— Я ни за что не засну без тебя! — а сам уже лезет в кресло и укладывается на столе и, вздохнув, тотчас же засыпает, и в голове еще стоит: «Я же в вас не влюблена ничуточки», — ах, все равно, все равно, только бы спать, спать, спать…
Рассвет брезжит в окне, а у окна с бледным, усталым лицом сидит измученная, улыбающаяся мама. «Ничуточки… ничуточки», шепчет во сне Павел, и не знает мама и не может знать, о чем уже думает эта крошечная смуглая голова, над чем сдвинулись атласно-черные брови.
Просыпается Павлик решительный и строгий.
— Мама, мы сейчас же, сейчас же уедем отсюда! — говорит он, соскакивая с письменного стола. — Какие они грязные. Я никого не люблю, мы сейчас же к себе поедем.
— Нет, мой маленький, так сразу неловко, — останавливает его мать, и Павел хмурится.
— Значит, опять надо лгать? — спрашивает он. Почему это, мама, так люди лгут постоянно? Почему нельзя сказать ей прямо: «Мы потому не остались, что у вас грязно и безобразно», почему правду сказать всегда неприятно, а ложь так приятна и легка?
Смущенно и виновато улыбается мама. Да, конечно, люди живут не так, как нужно, совсем не так. Но и обижать людей тоже не надо; они встретили с расположением, за что же их обижать?
Оба одеваются. Павлик смотрит на свою брошенную ночную рубашку, — ни одного клопа, все чисто и мирно, все гады попрятались по щелям, и так нарядно в комнате, и висят охотники в золоченых рамках, и цветы нарисованы — сирени, розы, а как грязно под видимой чистотой и опрятностью, такова и людская жизнь.
К ним в двери стучат, и звенит где-то в стороне посуда. Это, конечно, хозяйка, она пришла проведать гостей.
— Ну, как вы почивали? — спрашивает она, приторно улыбаясь. — Хорошо ли спали на новом месте?
— Нет, жестко отвечает Павлик и бледнеет. Мы спали плохо, мы совсем не спали, нас всю ночь ели клопы.
Мать вскидывает опечаленное лицо на своенравного сына, а щеки Александры Дмитриевны синеют и пухнут, и она говорит, поднимая брови:
— Скажите пожалуйста! А ведь никто не жаловался… Неужели клопы?
За чаем Павлик посматривал на всех очень недоброжелательно, даже на Лину.
Она вышла к чаю еще более разряженная, даже незаметно завитая, и оглядывала Павла с чуть приметной улыбкой. А он хмурился и прятал глаза и думал: «Да, вот ты нарядна, и в волосах ленты, и на рояле играешь, а каждую ночь в твоих подушках клопы».
Ужасной мерзостью, тупым запустением и грубостью веяло от этой сонной деревенской жизни. И все казалось ему в тот день ненастоящим: и самовар, и рояль, и ласковые речи хозяйки, и ее волосы, и зубы. Все было поддельное, все поддельное, только снаружи было прибрано, только напоказ глядело.