Шрифт:
Поступив на службу в дом. Пашка сначала ничем не возбуждала в Павлике неприязни. Смущала ли ее новая должность, к которой она не привыкла, была ли здесь в постоянной близости Елизавета Николаевна только Пашка держалась скромно, не вызывала Павлика на разговоры, постоянно что-либо прибирала в доме, вытирала пыль, мыла поды и не смеялась так загадочно и дерзко.
Но примечал Павел: подсматривает она за ним, наблюдает. Чуть останутся они одни, она смотрит из уголка: что с ним? И встретившись, взглядом, отходит. Иногда, принеся Павлику пальто и говоря «мама велела», касалась она словно невзначай плеча Павлика или руки. Руки ее были грубы и грязны. Павел забирал у нее пальто, поспешно сам надевал. Не любил он помощи, не маленький, одиннадцатый год, а Пашка все стояла и смотрела, пока он не оденется.
Один раз было так: устраивавший во дворе огород Павлик зашел в дом за перочинным ножом. Найдя его в своей тумбочке, он поспешно направился к ожидавшему его Александру, а тут в дверях между прихожей и сенями показалась внезапно Пашка. Был вечер, в прихожей плыл сумрак. Она стала на пороге, раскинув руки, взявшись пальцами за косяки дверей.
— А вот не пущу! — сказала она шепотом. Глаза ее загадочно блестели.
— Пусти, Пашка! — сказал Павлик, строго и решительно двинулся. — Я твоей матери скажу.
— А вот не пушу! — повторила она, однако посторонилась.
Павлик прошел, а она долго глядела вслед ему.
Неделю после этого Пашка держалась еще тише и смирнее. Она даже отходила при встрече с Павликом, словно боялась его угрозы.
Иногда к ним в дом приходила и прачка Аксена, мать Пашки, солдатка, худая женщина с кривыми, протертыми до крови пальцами и с бельмом на глазу. Она постоянно вздыхала и шептала молитвы; Елизавету Николаевич называла она «душою ангельской» и все униженно просила ее «пожучить» Пашку, коли она нерадива, и «за космы потаскать». Вероятно, этого и боялась Пашка.
В половине июня наступили дожди, и Павлику волей-неволей пришлось сидеть дома. Дома было бы скучно, если бы не было у него своего особого помещения, где он мог заниматься.
Всего в их «половине» было три комнаты. Оранжерея, которую тетка Анфа считала их столовой и гостиной и в которой они спали; «столярная» — узкая комната с венецианским окном, в которой некогда дед занимался мастерством, и, наконец, прихожая, она же кухня, квадратная комната с печью, крашенная синей клеевой краской. Был еще при кухне чуланчик, где издавна стояла разная рухлядь. «Столярная» комната и была предоставлена матерью в ведение Павла. Когда наступали холода и дожди и бегать по двору было неприятно, Павлик занимался в своем «музее», как называла эту «столярную» мама. Комната и в самом деле походила на музей. Кроме принадлежностей для учения и птичьих чучел, там находилась масса старых картин, снесенных Павлом с чердака. За печью и но стенам были развешаны им портреты угрюмых кавалеров в орденах и дам в кружевных накидках. Все это были предки Павлика, и среди них находился и основатель села, бритый генерал с перстом, указывавшим в восходящее солнце; нельзя же было оставлять на чердаке таких почтенных людей, и Павел развесил их, каждого по положению.
В июньские дожди Павел разбирался в своем музее особенно прилежно. Дела было немало, потому что в этот приезд в деревню в голову его забрела счастливая идея: переместить все портреты предков таким образом, чтобы женщины висели особо с женщинами и с мужчинами не соединялись. Над этой затеей было потрачено немало времени, но надо же было привести все к порядку; оттого, что женщины лезли к мужчинам, выходило много дурного.
Заканчивал работу Павлик, когда вызвали его к тетке. В спальне деда находилась и мама, и лицо ее было испуганно и печально. Дедушка был болен, лежал в постели и стонал.
Мать подвела Павлика к старику. Тот пучил глаза, его рот кривился, он жевал губами.
— Смотри, дедушка захворал! — сказала тетка Анфа. Глаза се были красны.
Недружелюбно покосился на нее Павел. Ему показалось, что тетка плачет нарочно, что она вовсе не расстроена и не огорчена. Молча стоял он. Ему не было жаль деда. Дед был нехороший, несправедливый: он отдал лучшую часть дома тетке Анфисе, а маме велел жить в оранжерее. Не любил Павел деда, и не было ему жалко его. Рассеянно постоял он подле постели и ушел.
— Да поцелуй же ему ручку! Поцелуй ручку! — крикнули ему вдогонку тетка Анфиса.
Но не повернулся Павлик. Уходя он услышал еще, как тетка сказала маме, что у него «каменная душа».
Павлик вошел к себе в комнату, против ноли думая о деде. Хоть он показал себя суровым и бесчувственным, однако проделал все это он больше для виду, чтоб тетке насолить. В сущности же неприятно было, о у деда кривился рот. Должно быть, было больно ему. Он хотел влезть по лестнице к одному портрету, но внезапно увидел у стенки Пашку. Лежала она за печкой, прямо на полу, без подушки под головою, расставив ноги, и ноги были голые выше колен, потому что юбка завернулась. Лицо Пашки было закрыто рукою, и она не двигалась, точно спала. Какое-то мгновение тайное чувство подсказало Павлику, что девочка не спала, что она пришла нарочно. Но зачем именно в его комнату? Как смела? Что надо ей?
Чувствуя дрожь во всем теле, двинулся к ней Павлик, и внезапно Пашка схватила его за руку и, побледнев, стала клонить к себе, но тут же, совсем необычайно и странно, из-за стены теткиной половины раздался громкий стон. Стон этот пронесся через оранжерею так одиноко и жутко, что Павлик сейчас же забыл про Пашку и бросился к тетке. Он вбежал в дом и остановился на пороге спальни деда. Старик лежал с желтым лицом и стонал, двигая из стороны в сторону головою. Глаза его были выпучены, рот раскрыт и хрипел. В стороне, лицом к окну, стояла мать Павлика, ее плечи дрожали; тетка плакала у икон, а на постели деда сидела прачка Аксена и делала с дедом что-то странное, отвратительно-бесстыдное. Павлик видел только его худые голые желтые ноги, и около них двигались пальцы прачки.