Шрифт:
— Оставайся-ка, княже, ночевать. Утро, как у нас говорят, вечера мудренее, — помолчав, произнёс старый волхв, — неожиданно, негаданно сыграла кость, Ладомиром брошенная. Мне, как ученику его первому, измыслить надо, как в мир её теперь положить. Непросто это, — и дед потёр лицо ладонями, грубыми, узловатыми.
— Пошли тогда, дедко, мальца какого с этим вот, — князь, не сводя глаз с Буривоя, протянул ладонь влево, и Рысь положил на неё свою ладанку, снятую с груди, — к месту, где ждут нас. Так ещё подождут. А то беды бы не было.
— Ты глянь, Гарась, аж досюда играли! Ну, молодцы! Я и не припомню, когда столько раз подряд удивлялся. Никогда, поди! — непритворно восхитился дед.
— Хитры, говорю же, — прогудел медведь.
— Не, Гарась, то не хитры. То — мудры. Красиво сладили, признаю. Эй, хлопцы! Пива ещё! Да мяса горячего! Простыло это, грех дорогих гостей студёным-то кормить. И все, кто с луками — отдыхать. Нет врагов в дому!
Последние слова стародавнего колдуна сработали, как удар доской под коленки. Хорошо, что мы с Рысью сидели, а то бы непременно рухнули. Ехали с одной, неполной, надеждой — чтоб не убили. А теперь вокруг суетились ребята с едой и напитками, улыбаясь нам. Знать, тоже помирать сегодня не планировали. «Нет врагов в дому» — сильно, приятно, очень многообещающе сказано!
Глава 14
Родство душ
Посидели мы азартно, капитально, как в моё время говорили. Чтоб не гонять парней каждый раз со жбанами, Гарасим сходил куда-то и притащил, прижимая к груди бережно, любовно даже, бочку литров на двести. Взгромоздил на стол рядом с собой и автоматически стал барменом. Под конец сам из неё остатки и допивал, через край.
Буривой рассказал, как обложили Ладомира с дружиной малой Изяславовы вои, почти под самой Ладогой. Не добрался старый волхв до берлоги своей на одном из заветных островов: вытропили, загнали да расстреляли всех издали. Были умельцы у старика, что могли стрелу в полёте мечом перехватить или отшагнуть с пути крылатой смерти. Но не тогда, когда наконечники на древках со всех сторон сыплются, как осенний дождь серый, сплошняком. А за спинами — великий волхв, которому в верности клялись. Тела, что на ежей похожи стали, в озеро скинули. Головы с собой забрали, чтоб потом на византийское золото сменять.
Помянули Буривоева учителя и каждого из бойцов его лихих.
Зашёл и про датчан разговор, тех, что Домну осиротили. Крепко в душу Всеславу запала та история, что поведала непростая кухарка, не проронив ни слезинки, ровным, будто мёртвым, голосом. Братья её рассказали, как искали негодяев. И посетовали, что главный мерзавец, что денег северянам дал за три живых души и одну, что народиться не успела, смог в Константинополь утечь. Там тоже верные люди были, но на монастырские земли ходу не имели, а паскуда-грек из-за высоких стен носу не казал. Братья Домны отзывались на Ворона и Грача. Крепкие, темноволосые, они смотрелись близнецами, только у одного на сломанном носу белел широкой полосой кривой старый шрам. За то, знать, Грачом и прозвали.
Сложнее всего было, как водится, с вопросами веры и мести, они во всякое время непростые. Буривой требовал смерти всем, кто в нового Бога верил. И это было вполне объяснимо — таких историй, подобных Домниной и Ладомировой, у него в памяти хранилось несчитано. Хотя, к сожалению, считано — и каждый убитый и замученный, старый или младенец, был родным.
Здесь это слово значило несравнимо больше, чем в моём времени, когда семьи ограничивались теми, кто жил в одной квартире, а уж двух- да трёхродные и вовсе были немногим ближе чужих. Сейчас же, здесь, память была жива, и в любом городе русский мог найти кров и родню или тех, кто знал кого-нибудь из родных. Все эти снохи-сватьи-деверя, бывшие для меня в моём времени тёмным лесом, здесь чтились, помнились и служили крепкой основой, стержнем. Поэтому шашни Ярославичей, приводившие к тому, что русские рубили и стреляли русских, у волхва вызывали ярость. И у князя тоже.
— Нет у меня веры воронам этим, Всеслав, и не будет никогда! —махнул ладонью Буривой, едва не сметя кубок, стоявший справа, в «слепом» секторе. Богатую «тару», посуду из серебра и золота, притащили на стол сразу же, как стало ясно, что нет врагов в дому.
— И не надо! Мне они тоже вот уже где стоят!— князь чиркнул по горлу под бородой ребром ладони. — Помнишь, про стольный град говорили?
— Ну,— буркнул хмуро волхв. Но в глазу кроме ярости появились недоверие, а следом и сомнение. Полшажочка до интереса, значит.
— Вот и с попами та же песня! Нам здесь, на нашей земле, свой, русский митрополит нужен, а не чернота эта понаехавшая! У нас же каждый второй Богородицу матушкой Макошью зовёт, Илью-пророка батькой-Перуном величает. Вот пусть и будет так. Веками знания да память народная копились, как можно их за несколько десятков лет изжить? И зачем, главное?
— Зачем — понятно! — нетерпеливо перебил дед. — Чтоб корней лишить, чтоб сиротами дальше катились по земле, как та трава степная, ветрами гонимая!
— Ну вот и хрен им обломится, а не корней лишить! Будет люд в дубравах Старых Богов хвалить, а по церквям — нового. Боги-то поумнее нас будут, поймут поди, что свариться толку нет, от этого только народу, что верит в них, меньше становится, а, значит, и сила их уходит. Нет, Буривой, мир — он завсегда лучше, и не спорь даже!
Всеслав учился на лету: закончить мысль-предложение бесспорной фразой было приёмом из моего времени. Всегда работало, и тут не подвело.
— Мир — лучше, спору нет. Да только как ты люду про то поведаешь? Да закатникам тем самым? — упирался рогом дед. Но по глазам, точнее, по глазу, было видно — скорее из принципа, чем из противоречия.