Шрифт:
— Илюша, — сказала она тихо. — А ведь Леня, может, и правду говорит. Куда мы поедем, в неизвестность? А здесь — свой дом, свои люди. И дело, может, и вправду выгорит. Ты же сам извелся весь без работы.
Отец поднял на меня глаза. В них уже не было той безнадежной усталости. В них загорелся огонек. Огонек надежды, азарта, интереса.
— Ладно, — сказал он медленно, словно пробуя слова на вкус. — Ладно, комиссар. Уговорил. Попробуем.
Это была моя первая, но, может быть, самая важная победа. Я не просто отстоял свои планы. Я вернул отцу веру в себя. И я понял, что теперь мы — одна команда. И вместе мы сможем свернуть любые горы. А против нового кооператива и правда никто не возражал. Дурных нема.
Зима двадцать второго года, вопреки всем опасениям, оказалась для нас не такой уж и страшной. Да, было голодно, холодно, но мы держались. Наша «пионерская коммуна» жила своей, напряженной, но осмысленной жизнью. Мы работали в наших артелях — чайной и новой, металлообрабатывающей, учились в школе, помогали городу. И это чувство общности, чувство того, что мы делаем важное, нужное дело, согревало нас лучше любой печки-буржуйки.
А потом пришла тихая, застенчивая весна, с робким, акварельным солнцем, с первыми, пахнущими талым снегом и прелой землей, проталинами. И вместе с этой весной в наш город приехал человек, встреча с которым стала для меня еще одним знаковым событием.
Однажды, когда я был в ревкоме, докладывая Фирсову об успехах нашего «металлического» кооператива, секретарь, молодой парень в застиранной гимнастерке, высунулся из-за двери:
— Брежнев, к тебе тут, — сказал он. — Из губернии, говорят. По твою душу.
Я вышел в гулкий, пахнущий карболкой коридор и увидел незнакомого мне человека. Он был невысок, коренаст, в простой, но добротной военной форме без знаков различия, в хорошо начищенных, хоть и стоптанных, сапогах. Лицо у него было простое, немного уставшее, с сетью морщинок у глаз, но сами глаза — очень живые, умные и проницательные — смотрели на меня с нескрываемым, почти изучающим любопытством.
— Ты будешь Леонид Брежнев? — спросил он, протягивая мне руку. Голос у него был низкий, спокойный, но с какой-то внутренней силой.
— Я, — ответил я, пожимая его крепкую, мозолистую руку. — А вы?..
— Макаренко. Антон Семенович, — представился он.
Я замер. Макаренко! Тот самый! Легендарный педагог, о котором я так много думал, на которого ссылался в своем письме Сталину! Он сам приехал сюда, в наше Каменское!
— Антон Семенович! — выдохнул я. — Вот это да! Какими судьбами?
Макаренко усмехнулся в свои аккуратные усы.
— Да вот, твоими, можно сказать юноша! Приключилась со мной история, почти анекдотическая. Вызывают меня, понимаешь, в губком партии. Я уж думал, опять за мои «непедагогические» методы воспитания в колонии нагоняй давать будут. Опять начнут про «казарменный режим» и «отсутствие гуманизма» рассказывать. А они мне, представь себе, говорят: «Вот, товарищ Макаренко, до нас из ЦК дошли сведения о вашем передовом опыте трудового воспитания. Есть мнение, что его нужно изучать и распространять. А сообщил об этом опыте, между прочим, некий юный организатор пионерской коммуны из города Каменского, товарищ Брежнев. Не знаете такого?»
Он смотрел на меня с лукавым прищуром, и я почувствовал, как у меня горят уши.
— Я, признаться, опешил, — продолжал Макаренко. — Удивился страшно. Кто такой, думаю, этот Брежнев, что и про меня знает, и, главное, до самого ЦК достучаться смог? Это ж какой талант надо иметь, чтобы твое письмо там не просто прочитали, а еще и отреагировали! Вот и решил, как только выдалась возможность, приехать, посмотреть. Что же это за чудо-коммуна у вас тут, и что за командир такой предприимчивый?
Я был одновременно и смущен, и горд. Значит, мое письмо действительно произвело эффект! Оно не просто дошло до Сталина, оно запустило целую цепь событий, которая в итоге и привела этого выдающегося человека сюда, ко мне.
Я с радостью и гордостью показывал Макаренко наше хозяйство. Нашу коммуну на старом заводском складе, наши двухъярусные нары, застеленные соломенными тюфяками, нашу столовую с огромным закопченным котлом, в котором булькала пшенная каша. Наш ТОЗ на бывшем пустыре, где уже зеленели аккуратные, как по линейке, ряды первых всходов. Наш чайный кооператив, где в большом сарае уже сушились первые, собранные этой весной, листья кипрея, и стоял густой, пряный аромат. И, конечно, нашу главную гордость — металлообрабатывающую артель, где мой отец и другие мастеровые, стуча молотками и ругаясь, чинили старые плуги и ковали новые лемеха.
Макаренко ходил, смотрел, задавал короткие, точные вопросы. Он говорил мало, больше слушал. Но я видел по его глазам, что он все понимает, все оценивает.
— Да, — сказал он, когда мы закончили осмотр и сидели в моем маленьком «кабинете», отгороженном от общей спальни фанерной перегородкой. — Организовано у вас все толково, с хозяйственной жилкой. Труд, коллектив, самоуправление — все это правильно, все это по-нашему. Видно, что командир здесь не штаны просиживает.
Но я чувствовал, что в его оценке есть какая-то сдержанность, какая-то недосказанность.