Шрифт:
— Он…
Павел хотел спросить: «Он умер?» И не мог произнести этого слова. Ощутив горький ком в горле, опустил голову и долго сидел молча, чувствуя, как все в нем обрывается.
— Нет, — поняв Павла, проговорил Симкин. — Пока нет. Но… Пойдем, вон машина Батеева…
В приемной больницы, кроме Кострова и Олега Руслановича, сидели, угрюмо потупясь, маркшейдер Арсений Демидович Оленин, Федор Исаевич Руденко, главный инженер шахты Федор Семенович Стрельников и секретарь райкома партии Василий Семенович Антонов. Через завешенное плотной шторой окно в комнату пробивался слабый рассеянный свет, и в полумраке лица людей казались серыми, какими-то безжизненными и застывшими. Гнетущая тишина усиливала впечатление чего-то скорбного, безысходного. Где-то там, за дверью, в одной из палат умирал человек, проживший недолгую, но большую жизнь, и этот человек сейчас казался самым близким существом, без которого что-то должно померкнуть и опустеть. Разве можно было поверить, что через несколько часов Тарасова уже не будет? Как — не будет? А кто же тебя в тяжелую минуту поддержит, кто подбодрит, кто скажет доброе слово, когда у тебя скверно на душе?
Каждый, кто здесь сейчас сидел, вот только теперь по-настоящему и начинал понимать, кем Тарасов был в его жизни. Он словно годами шел все время рядом, и плечо его, плечо друга, ощущалось каждое мгновение. Даже тогда, когда Алексей Данилович находился от тебя далеко, ты чувствовал его присутствие. Сердцем своим чувствовал, душой своей, точно от нее и от души Тарасова были протянуты нервущиеся нити. Память подсказывала встречи с ним, прежде казавшиеся незначительными, просто так, обыкновенные встречи, иногда накоротке, но сейчас они вспоминались с такой поразительной подробностью — каждое его слово, каждый жест, улыбка, глаза, голос, — с такой удивительной отчетливостью, будто это было час или минуту назад. До боли хотелось повторить хотя бы одну такую встречу, тоже хотя бы накоротке, хотя бы на мгновение. Ведь тогда — в последний раз — ты, кажется, был с ним холоден, был к нему не совсем внимателен: то ли торопился куда, то ли тебя одолевали какие-то заботы, то ли вообще тебе не было никакого дела до Алексея Даниловича…
Боже, какой же ты был чурбан! Как ты мог быть холоден с ним, с Тарасовым, с человеком совершенно необыкновенной души! Ты ведь уже знал, что он тяжко болен, ты ведь где-то там, в самом дальнем уголке сознания, уже чувствовал, что с ним в любую минуту может случиться страшная беда. По легкомыслию своему, что ли, думал: «Он крепкий. Духом крепкий. Такие смерть побеждают легко…» Знал, конечно, что врешь самому себе, успокаиваешь себя, оправдываешь свою недостаточную внимательность к нему. Правда, каждый раз ты все же чувствовал угрызения совести и давал себе твердое слово: «В следующий раз буду совсем другим. Так нельзя…»
Эх, если бы сейчас все вернулось! К чертовой матери послал бы все остальное, сел бы с Алексеем Даниловичем где-нибудь в укромном местечке под раскидистым деревцем и говорил бы, говорил бы с ним до поздней ночи. Не о деле, не о работе, нет, просто о жизни. Разве с секретарем парткома надо говорить только о работе? Разве любой партийный работник не такой же человек, как ты сам? А к Тарасову ты шел лишь по служебным вопросам. А если по личным — то по своим. Спросил ли когда-нибудь у него. «А как, Алексей Данилович, живешь ты сам? Что, Алексей Данилович, у тебя на душе? Давай поговорим, давай, дорогой человек, друг другу откроемся, легче обоим будет…»
Вошел Илья Анисимович Разумовский. Хотя он работал не здесь, не в этой больнице, был он по обычаю в своем белом халате, из верхнего кармана которого выглядывали дужки роговых очков. Посмотрев на своего давнего друга Петра Сергеевича Батеева, Разумовский показал глазами: «Выйди».
В коридоре он сказал:
— Никаких надежд. — Помолчал, близоруко глядя в лицо Батеева, и добавил: — Страшно вот что: сознание у него ясное, он все отлично понимает — и то, что у него остались считанные часы или минуты, и то, что нет никаких надежд. Страшно это, Петр, или нет?
Батеев спросил:
— Татьяна с ним?
— Да. Держится, но лучше бы плакала… Алексей Данилович упрашивает врача, чтобы разрешили повидаться с каждым из вас. Тот ему сказал: «Успеется, вам сейчас нельзя волноваться». А Тарасов в ответ: «Во-первых, я не волнуюсь, волнуетесь, по-видимому, вы, а во-вторых, у меня не так много времени. И вы об этом знаете не хуже меня…»
— Так разрешат или не разрешат нам с ним повидаться? — спросил Батеев. — Пойди к главврачу, поговори с ним, ты же здесь свой. Скажи ему, что все равно мы отсюда не уйдем… Скажи, что с нами первый секретарь райкома…
— Хорошо, я пойду… Но ты должен дать мне слово, что и сам будешь сдерживаться. С твоим сердцем…
— Да иди ты к черту с моим сердцем! — неожиданно вспылил Батеев. — При чем тут оно?!
Разумовский ушел, и Батеев снова вернулся в приемную комнату, сел на свое место, даже ни на кого не взглянув. И никто ни о чем у него не спросил, потому что спрашивать, собственно, было не о чем, да и вид Петра Сергеевича говорил сам за себя…
Через несколько минут в комнату заглянула медсестра и сказала Антонову:
— Вы к Алексею Даниловичу?
— Мы все к Алексею Даниловичу, — ответил секретарь райкома.
— Всем сразу нельзя… Прошу вас пройти со мной.
А потом позвали и Павла.
Он вошел в палату так тихо, что ни Алексей Данилович, ни его жена ничего не услышали, а Павел, остановившись у двери, словно оцепенел, и не мог сделать больше ни шагу, и не мог оторвать взгляда от лица Тарасова, с трудом узнавая в нем черты человека, которого он считал самым дорогим существом на свете. Было слышно, как трудно, точно на грудь ему положили тяжелый груз, дышит Алексей Данилович, как что-то прерывисто хрипит у него внутри. Одна рука Тарасова лежала поверх одеяла, другую держала в своих ладонях жена Алексея Даниловича, осторожно поглаживая тонкие, ставшие почти совсем прозрачными пальцы.