Шрифт:
Тяготило его и близкое соседство с Кириллом. Кирилл угрюмо молчал, сидел какой-то потерянный, ни на кого не смотрел, наглухо в себе замкнувшись. Изредка украдкой на него поглядывая, Павел невольно думал: что привело Каширова в этот дом? Каким чувством руководствовался он, идя сюда? Побоялся, что о нем плохо подумают, осудят, назовут равнодушным? Или его привело сюда то же, что и других: разделить большое общее горе и помянуть добрым словом хорошего человека?
Но, насколько Павел знал, Кирилл никогда не любил Алексея Даниловича. Если на то пошло, они были антиподами и не скрывали своих антипатий по отношению друг к другу… Лучше бы, думал Павел, Кириллу Каширову в этот дом не приходить. Это было бы честнее.
И вдруг Кирилл, тронув Павла за локоть и показав на его рюмку с водкой, сказал:
— Давай, Павел. Только вдвоем… Пускай земля ему будет пухом…
Павел кивнул:
— Давай. Пускай земля ему будет пухом.
Однако Кирилл выпил не сразу. Долго опять молчал, и Павел видел, как тугие желваки ходят у него на скулах. Ему, наверное, трудно было говорить, он не хотел показывать Павлу своего крайнего волнения, и Павел, поняв его и неожиданно проникнувшись к нему сочувствием, не прерывал этого напряженного молчания.
— Для нас с тобой он был человеком, который… Я знаю, кем он был для тебя. А кем он был для меня, ты не знаешь… Хочешь скажу?
— Хочу, — ответил Павел.
— Моей совестью!
Кирилл сказал это дрогнувшим голосом и тут же одним глотком выпил рюмку водки. Понюхав корочку хлеба, он отложил ее в сторону и опять надолго замолчал. Нет, теперь Павел уже почему-то не сомневался, что Кирилл искренне переживает случившееся несчастье. Что-то в Кирилле надломилось — он и не хотел, чтобы это увидели, но не увидеть этого было нельзя. Странно, никогда Каширов не тянулся к Тарасову, никогда не испытывал нужды в общении с ним, а вот не стало Алексея Даниловича, и Кирилл вдруг почувствовал, как ему не хватает его. Почему он это почувствовал, Кирилл объяснить не мог, не мог даже понять этого, а Павел как-то интуитивно его понял. Несмотря на огромную разницу в характерах этих двух людей, было в них что-то общее. Неуловимое, далекое, простому глазу невидимое, но было, было! Может быть, внутренняя сила, которую они по-разному направляли. Может быть, беспокойные их души, каждая из которых по-своему искала своего места в жизни: одна — для себя, другая — для всех. Они ничем не были связаны, эти беспокойные, мечущиеся души, между ними порой пролегала пропасть, но все же им очень тесно никогда не было…
— Да, моей совестью, — угрюмо повторил Кирилл. — Это нелегко объяснить, но это так. Хотелось, чтобы ты меня понял.
— Я постараюсь, — сказал Павел.
— Постарайся. Хотя не знаю, для чего мне это нужно… Я ведь Тарасова не любил… Наверное, так о покойниках нельзя? Но и лгать, притворяться — тоже нельзя. Да я и не умею. И незачем. А знаешь, за что я главным образом его не любил? Как раз вот за то, что он всегда был моей совестью. Я ведь отлично понимал: он честнее меня, цельнее, чище. И сильнее. Внутренне сильнее… И как-то так всегда получалось, что мне невольно приходилось в своих поступках оглядываться на него… Ты не удивляешься, зачем это я перед тобой разоткровенничался? Мы ведь с тобой тоже не ахти какие друзья…
— Тебе, наверное, тяжело? — ответил Павел. — Ты слышал такие слова: «Живые закрывают глаза мертвым, мертвые открывают глаза живым»?
— Нет, не слышал. Мертвые открывают глаза живым?
Кирилл задумчиво покачал головой.
— Да, это правильно. Пожалуй, здесь вся суть… Ну, вот. Что бы я ни сделал, меня словно толкали под руку: «А как Тарасов? Как он на это посмотрит?» Иногда меня душила злость: «Почему я должен на него оглядываться? Кто он такой есть, чтобы быть моим судьей?» Ты меня слушаешь?
— Да.
— А теперь Тарасова не стало… Нет и не будет судьи…
Он снова налил себе водки, выпил, помолчал несколько мгновений и добавил, глотнув вязкий ком:
— Вот и всё. Ты, наверное, думаешь: «Ну и сволочь же Кирилл Каширов». Думай что хочешь, мне наплевать. Мне лишь бы душу свою чем-нибудь остудить… Обе руки отдал бы, если бы Тарасов воскрес… Веришь? Можешь не верить, дело твое. Да мне и безразлично — поверишь ты или нет. Я это говорю для себя… Вон, смотри — Шикулин. Как вы его там называли — Саня Пшик? Он был вместе с Тарасовым в санатории. Видишь, плачет? Пьяные слезы?
— Не думаю, — сказал Павел. — Шикулин любил Алексея Даниловича. Как мы все.
— Как вы все… Вам, пожалуй, легче.
— Почему?
Кирилл не ответил. Привстав, он отодвинул от Павла свой стул, так, чтобы между ними оказалось еще одно свободное место. И окликнул Шикулина. Тот подошел, поставил табуретку, сел и сказал:
— Я малость выпил. Ничего?
— Ничего, — заметил Кирилл. — Все мы малость выпили.
— А вы за что выпили, Кирилл Александрович? — неожиданно спросил Шикулин.
Пожалуй, Кириллу не следовало ему отвечать. Шикулин был далеко не трезв, а в таком состоянии он никогда не отличался сдержанностью. И все же Кирилл ответил:
— Здесь все добрым словом вспоминают Тарасова…
Шикулин, подумав, сказал:
— Это правильно, Кирилл Александрович. Очень правильно. А вот у меня друг-приятель есть, Сидорцев ему фамилия, так он всегда говорит: «Знаешь, Саня, ты про меня давай рассказывай хорошее, пока я живой. Оно, конечное дело, и после смерти человеку приятно, ежели о нем идут добрые слова, но при жизни все ж приятней. Как сему сем, говорит, сорок девять. А то получается такой фильм-спектакль: ходит человек по грешной земле, ну и пускай, мол, ходит, это его личное дело. Скубсти его — пожалуйста, выговора ему разные — давай-давай, стерпит, дескать, не загнется, и вообще на человека смотрят, как на неживое существо. Обругают его часом — и прощения не спросят. А потом беда — помер человек. И тут начинается. Хороший он был, мол, человек этот, мало мы его оценили при жизни, мало ему воздали по делам его, заслугам. Давайте, дескать, теперь исправим ошибки…» Правильно мой друг-приятель толкует, а, Кирилл Александрович?