Шрифт:
Степан Кузьмич оттолкнулся рукой от стены.
— Мне без этой лошади жизнь не в жизнь…
Нет, это не тот Быстров, который на митингах зажигал мужиков революционным огнем, жизнь сломала его.
— А с Афанасием Петровичем говорили?
— Сказал, что не вправе дарить лошадей.
— Но ведь он действительно не вправе…
— Попроси он меня еще год назад, я бы ему десяток лошадей предоставил!
Быстров все еще жил в восемнадцатом году, а шел уже двадцать второй…
— Я сейчас… — Слава побежал к Эмме Артуровне, попросил сходить к Прибыткову, единственный частный магазинчик на весь Малоархангельск, взять бутылку вина, какого угодно, и приготовить чего-нибудь закусить. «Рассчитаюсь из первого жалованья…»
Быстров и Пешеходов говорили о чем-то между собой, когда Слава вошел, они замолчали.
Тягостное молчание. Даже более чем тягостное.
Слава не знал, что это его последнее свидание с Быстровым, но сознание того, что им не о чем говорить, наполнило его тревожным предчувствием.
Так они и молчали, тревожно, долго, все трое, пока не вошла Эмма Артуровна.
На деревянном подносе внесла бутылку вина, селедку, украшенную кольчиками лука, нарезанную кружками домашнюю колбасу, три сваренных вкрутую яйца, хлеб.
— Я взяла портвейн, — сказала она. — Селедочка…
Кажется, она готова была присоединиться к компании.
— Хорошо, идите, — оборвал ее Слава.
Эмма Артуровна обиженно удалилась.
— Портвейном угощаешь? — Степан Кузьмич выговорил «портьвейнем», обернулся к Пешеходову и насмешливо продолжал: — А мы вина не пьем, мы самогон употребляем. Обуржуазился ты здесь… До чего дошел… Кровать ковром покрыл, мягкую мебель завел, барышню какую-то в шелковой рамочке на стенку по весил… Нет, не тому я тебя учил.
Слава смотрел на него со все нарастающим смятением.
Кровать у него действительно застелена, но не ков ром, а дешевым покрывалом Эммы Артуровны. «Мягкой мебелью» был один-единственный стул, обитый пунцовым, давно просалившимся шелком, забытый владельцами дома, давно уже покинувшими Малоархангельск А «барышней в шелковой рамочке» была Вера Васильевна, снятая совсем-совсем молодой, еще до замужества, и чистота, какой веяло от нее, обязывала Славу вести себя так, чтобы ни папа, ни мама ни в чем и никогда не могли его упрекнуть.
Резким движением Быстров отставил бутылку в сторону.
— Знаешь, кого ты должен повесить над своей головой? — воскликнул он срывающимся голосом. — Маркса! Карла Маркса! Великого учителя пролетариата! А ты держишь над головой какую-то…
Слава не мог позволить ему продолжать: сорвись с языка Быстрова слово, которое готово было сорваться и которое Слава никогда бы ему не простил, могло бы произойти что-то такое безобразное, чему нельзя будет найти оправдания.
— Дурак! — крикнул Слава. — Сам не понимаешь, что говоришь!
Степан Кузьмич откинулся на спинку стула, точно его ударили. Ознобишин, Слава Ознобишин назвал его дураком…
Поднялся, протянул полушубок Пешеходову.
— Пошли, Кузьма, нам с ним говорить не о чем.
Негромко стукнула дверь.
Если бы Слава знал, что видит Быстрова в последний раз!
Пешеходов и Быстров шли по заснеженному Малоархангельску и нехотя поругивали Славу, дошли до дома с фуксиями на подоконниках, где они остановились, поужинали холодными блинами и салом, допили остатки самогона, еще раз ругнули Советскую власть и легли спать, а Слава долго еще сидел на кровати и думал то о Быстрове и Пешеходове, то о жерновском попе, которого завтра ему предстоит освобождать из-под какого-то дурацкого ареста.
35
Славе не хотелось открывать глаза, покуда спишь, все хорошо, а как проснешься, сутолока и тревога сразу ворвутся в жизнь, и так до вечера.
В комнате холодно, Эмма Артуровна еще не затопила печь. Слышится ее хриплый со сна, недовольный голос:
— Спит он еще… Сколько мороза нанесли! Кто вы им будете?
Надо вставать!
Румяный старичок держал в руках снятые варежки и похлопывал одну о другую.
Не сразу узнал его Слава… Герасим Егорович, брат покойной Прасковьи Егоровны… Все такой же суетливый и веселенький.
Зато он сразу признал Славу.
— Миколаич, наше вам с кисточкой. Заехал вот к тебе по дороге. Чайком напоишь?
Пришлось распорядиться.
Неудобно не принять гостя.
— Заходите, раздевайтесь.
— Значит, тут квартируешь? — Егорыч оглядел комнату. — Что ж так? Ни креслов у тебя, ни занавесов…
Эмма принесла чайник, Слава расставил посуду, на этот раз у него нашлись и хлеб, и даже немного сахара.
Егорычу ничего не нужно, кроме чаю. Он деликатно отгрызал самую малость от куска сахара, прихлебывал с блюдца чай, отдувался.