Шрифт:
Человек умный, исполненный мужества и достоинства, она в быту часто оказывалась беспомощной и трогательной. Я все больше и глубже привязывалась к ней.
Об Эрике я думала все время. Едва дежурный надзиратель спрашивал: "Кто пойдет мыть пол? Добавку дадим", я тут же отзывалась. Не за добавку. За шанс возле дверей камер услышать его голос или самой подать ему знак. Но двери в камерах были окованы железом. Только иногда случалось уловить то ли стон, то ли хохот. Я мыла цементный пол тюрьмы. Выливая во дворе воду, успевала заглотнуть лишнюю порцию воздуха. И все.
Была середина марта. Полтора месяца следствия остались позади.
– А-а, княжну Тараканову привели! Садитесь, - пытался шутить следователь, вызвав на один из самых неканонических допросов.
– Картину помните? Флавицкого, кажется?
И тут же вернулся к вопросу о Гитлере. Подобрался, стал официален, сух и напорист.
– Итак, вы говорили, что хотели прихода Гитлера.
– Я не хотела прихода Гитлера.
– Нет, вы хотели и говорили об этом.
– Нет, не хотела и не говорила.
– Говорили.
– Нет.
– Говорили.
– Нет!
– Говорили!
Тон следователя был безапелляционен. Я уже знала, что он с этого места не сойдет, не отступит. Как всегда в этих случаях, ощущение реальности и смысла истаивало. Душевное изнурение переходило в физическую усталость и безразличие.
– Разве можно хотеть прихода Гитлера?
– все еще отстаивала я свое.
– Говорили. Хотели.
Продолжать тупую перепалку? Эту дурацкую игру? Борьба за свое "нет" показалась вдруг унизительной. Не мужеством вовсе, а трусостью.
– Хотела! Говорила!
– выхлестнуло из меня.
– Что хотели? Что говорили?
– переспросил следователь.
– Говорила: "Хочу, чтобы пришел Гитлер!"
– Но вы не хотели этого. И не говорили, - тяжело произнес он.
Тон был прост и укоризнен. А только что, за минуту до этого, следователь был глух и непробиваем.
– Не самым худшим образом я вел допрос, Тамара Владиславовна. Тот, "другой", на котором вы настаивали, допрашивал бы вас иначе, - серьезно и тихо сказал он.
– Поймите, запомните: ночью и днем, при любых условиях ответ должен быть один: "Нет!", "Не говорила!". Поняли? Поняли это?
Что-то уловила, смутно, не очень четко: следователь преподал мне урок грамоты сражения. Но зачем следователь учит этому? Арестовать для того, чтобы учить освобождаться? Выходит, вообще жить - значит отбиваться от клеветы, гнусности и тупости? Я так не могла! Не хотела!
В ту же ночь с последовательной неумолимостью меня снова вызвали на допрос. И снова следователь был резким, острым, как нож. Мне предъявлялось еще одно обвинение.
– Вот здесь есть показания, что вы говорили, будто в тысяча девятьсот тридцать седьмом году пытали заключенных...
– Да, это я говорила.
– Но это ложь!
– жестко оборвал следователь.
Впервые за время допросов внутри у меня что-то распрямилось, отпустило, стало легче дышать.
– Не ложь! Правда! Правда! Я сама видела у нашего знакомого, выпущенного в тысяча девятьсот тридцать восьмом году на волю, браслетку, выжженную на руке папиросами следователя. Я сама видела человека, у которого были переломаны ребра на допросах. В тридцать седьмом пытали. Это правда. И я говорила это! Это я говорила.
– Ложь! Клевета! Никаких пыток не было, - чеканил, срезал меня следователь.
– Ясно?
– Были! Были!
– утверждала я.
– Не было!
– следователь вскочил.
Ценный урок следователя я обратила теперь против него:
– Были!!!
Моя запальчивость, внезапно обретенная, возродившая меня независимость торжествовали:
– Были!!!
Следователь подошел ко мне вплотную. В ту минуту я не боялась его. Он посмотрел мне прямо в глаза. Переждал какие-то секунды.
– Вы видите это?
– спросил он, растянув губы и проводя пальцем по ряду своих металлических зубов.
– Вижу, - отозвалась я.
– Так все это, - сказал он медленно,- тоже было выбито в тридцать седьмом году... но... этого не было!!!
В последующие годы приходилось пережить немало шоковых потрясений. Этой встряски забыть не могла! И опомниться - тоже!
Долго еще что-то крутилось во мне, маялось, въедалось. Следователь уже что-то писал, сев на место. Я не могла проронить ни слова, ни звука.