Шрифт:
– Нет! Оставьте себе. Неизвестно, сколько вам придется сидеть.
Вера Николаевна не уступила. Я подошла к параше и выбросила туда ее порцию.
– Ну и характер у вас!
– возмутилась она, поддержанная общим гулом неодобрения.
Характер?! То, о чем "каракулевая" женоненавистница приказывала забыть. Но ведь его как бы и не было. Я не ведала, в чем он таится сейчас, при каких обстоятельствах проявится и даст о себе знать. Собственная инертность на следствии, растерянность, опустошенность пугали. Кроме страха и боли, казалось, во мне не было ничего.
– Передачу получили?
– деловито спросил следователь, вызвав меня на допрос.
– Получила. Вы не знаете, кто принес? Муж? Или свекровь?
– Я!- ответил следователь.
– Что значит - вы?
– не поняла я.
– Мы только вчера сделали в вашей квартире обыск. Вот я и собрал, что вам может понадобиться.
Я давно уже ненавидела его. За это "собрал", за сердобольный жест доставки масла возненавидела еще круче.
Делали обыск? Только сейчас? А как же вещи Барбары Ионовны, которые она принесла на хранение? Но волнение по поводу вещей свекрови следователь тут же снял.
– Знаем, что там были ее вещи. Она их получила обратно... Где и как вы познакомились с Серебряковым?
– оборвал он разговор.
– Кто такой Серебряков?
– переспросила я, сперва не поняв, о ком меня спрашивают.
– Опять увиливаете? Да, Серебряков! Не знаете? Не помните?
– Я знала Серебрякова. Но в Ленинграде, - и, поддавшись неуместной наивности, неожиданно для самой себя спросила: Скажите: кто он? Я не поняла, кто он такой.
Ответа не последовало. Вопрос не повторялся. Но все, что относилось к ленинградской поре, стало вдруг предметом главного интереса следователя.
– Что можете сказать о Николае Г.? О Рае? О Лизе?
Что я могла сказать о своих друзьях? Преданно их любила, доверяла беспредельно.
– В Ленинграде, собираясь на квартире Г., вы читали запрещенные стихи Ахматовой и Есенина. Не Маяковского, между прочим, читали, не Демьяна Бедного, а упаднические. После чтения стихов вели антисоветские разговоры. Кто их обычно начинал?
Легко ориентируясь в сведениях о нашей ленинградской компании, следователь называл имена обоих Кириллов, имена Нины, Роксаны...
Не поспевая за потоком обвинений, удивлялась: при чем тут наши безобидные ленинградские сборы, чтение стихов? Все это казалось пластами такого глубокого залегания, о которых, кроме нас самих, и знать-то никто не мог. Почему об этом спрашивают на следствии? Почему называют "антисоветскими"?
– Мы не вели антисоветских разговоров, - отвечала я.
– Вели антисоветские разговоры. Мы все знаем, Петкевич!
И надоевшая, казавшаяся пустым звуком присказка-рефрен "мы все знаем" стала вдруг обретать объем и свое истинное значение. В бумагах, покоившихся на столе следователя, содержался немалый запас информации обо всех нас.
– Кто рассказал анекдот такой-то?
– спрашивал следователь.
– Вы говорили, что на конкурсе пианистов премии раздавались неправильно... Говорили, что система обучения в школе непродуманная... Любыми способами вам надо было насолить советской власти...
Путешествие в собственное прошлое через призму чьих-то доносов форменное безумие. Ни себя, ни бывших фактов узнать нельзя. Оказываешься перед необходимостью считаться с существованием сторонней, официальной точки зрения, которая квалифицирует события твоей жизни. Волей-неволей рождается "двойное зрение" у самой. На стороне искажения - сила и авторитет государства. Они, как прожектор, забивают непосредственную природную способность все видеть и понимать по-своему. Самое страшное то, что безобидные разговоры начинают самой казаться криминальными.
– А вы знаете, Петкевич, что мы вас хотели арестовать еще в Ленинграде?
– решил ударить меня следователь.
Знала ли?.. Получалось, была права, считая реальностью предощущение беды, а не течение фактической жизни - лекции, работу, время суток, смех, беседы с подругами. Будучи дичью, чувствовала, как вокруг меня все глохло, вязло, как нечем становилось дышать. Древним предчувствием это процарапывалось тогда сквозь здравый смысл и логику. Значит, "знала". От этого и бежала.
– Что с моим мужем? Где он?
– спросила я с неожиданной для самой себя внезапностью и напором.
– С мужем? А ваш муж арестован! В тот же день, что и вы. Рано утром.
Эрика арестовали раньше меня? Я писала ему записку, а он уже был арестован? Он находится рядом? Здесь? Весть об аресте Эрика убила. Больше я ни на чем не могла сосредоточиться. Мне казалось, что он не перенесет ни ареста, ни тюрьмы. Вопросы следователя до меня теперь доходили с трудом. Но он продолжал допрос так, словно сообщил мне, холодно на улице или не слишком.