Шрифт:
Гамбицкий выхватил из кармана большой платок и стал обмахивать лицо.
— Так у вас хоть сыновья. А у меня дочь…, Дочь! — прошипел с гневом.
Было душно. Кирилл снял пиджак, повесил на спинку стула. Гамбицкий следил за Шико-вичем с удивлением, потом обрадованно стащил с плеч свой тесный пиджак, так что тот затрещал по всем швам. Считал, наверное, раньше, что снимать пиджак в горкоме неудобно. Подкатился к столику в углу, нажал клапан пустого сифона, вздохнул, налил воды из графина и, напившись, опять заговорил с Шико-вичем:
— Объясните, чего им не хватает? Почему они растут такими, наши дети?
— Дети как дети. — Кириллу почему-то совсем не хотелось рассуждать на эту тему. Вдруг снова вспомнилась операция.
Оставив машину во дворе редакции, он шел сюда через парк, постоял над обрывом у реки, вглядываясь в затянутую дымкой луговую даль. Это его успокоило, и он начал думать о своем «медицинском эксперименте» уже с юмором.
Когда он ушел из больницы, операция продолжалась, значит, все в порядке.
А тут опять перед глазами сердце. И тревога… Нет, больше чем тревога — страх за жизнь женщины, которую он впервые увидел на операционном столе, но которая казалась теперь близкой, как сестра, как жена, как дочь… Странно.
Он спросил у секретаря:
— Лариса Петровна, вы видели сердце? — Какое? — улыбнулась она.
— Человеческое.
— А-а… Видела. В анатомическом музее. Насмотрелась — неделю есть не могла.
Кирилл поморщился: желание рассказать про операцию пропало. Он опять остался, хотя и окруженный людьми, наедине с этим необычным, до боли острым видением, прекрасным и страшным.
Позвонил в больницу. Дозвониться туда было нелегко: то не отвечают, то занято. Наконец отозвались.
— Скажите, пожалуйста, операция кончилась? — спросил он вежливо.
— Какая?
— Которую делал Ярош.
— Да.
— Как там? Что? — Нормально.
Сестра (или врач) отвечала холодно, бесстрастно. Шинович разозлился.
— Нормально! Черт бы вас!.. Когда вы научитесь отвечать по-человечески? Формалисты в белых халатах! Позовите Яроша!
Голос мгновенно изменился — зажурчал ручейком: очевидно, женщина решила, что говорит кто-то из высокого начальства.
— Антон Кузьмич не может подойти. Он в палате. Возле больной. После такой операции, понимаете… Что передать доктору Ярошу?
— Вот так вот и разговаривайте с каждым, кто вам позвонит.
Шнкович положил трубку.
— Кто-нибудь из ваших близких? — участливо спросила Лариса Петровна.
Он кивнул: да!
— Тяжелая операция?
— Сердце. Порок.
Она посмотрела на него сочувственно.
— Я могу сказать Сергею Сергеевичу, что у вас такой день…
— Сказать? Нет, не надо.
— Вас будут критиковать.
— Меня всегда критикуют. Такая уж у меня профессия. Бесшумно отворилась обитая дерматином дверь кабинета первого секретаря. Вышли работники телестудии: главный режиссер, секретарь партбюро, заведующий редакцией, актеры театра. Видно было, что им не терпится поговорить, обменяться мнениями, поэтому они заспешили поскорей в коридор, на улицу. Только один из актеров задержался, поздоровался с Шиковичем за руку.
— А ты почему не был? Ты ведь тоже член художественного совета?
— Хватает других забот.
Но Шиковича немножко задело, что его не пригласили на обсуждение работы телестудии: он был чуть ли не самым активным членом совета.
«Кто это постарался? Тукало? Или горкомовские «политики»? Чтоб перед персональным делом подержать для острастки в приемной?»
Он не отличался чрезмерным самолюбием, однако его всегда возмущало политиканство или же такая вот игра в важность и строгость.
— Заходите, товарищи, — пригласила Лариса Петровна.
Шикович двинулся первым.
Поздоровался с членами бюро. Все люди знакомые, с которыми приходится встречаться чуть не ежедневно, которые проявляют интерес к его работе неизменным вопросом: «Чем новеньким порадуешь нас?»
Теперь на его «добрый день» ответил один Тарасов. Гукан погрузился в бумаги и даже не поднял головы. Зато секретарь горкома комсомола Василь Грибок таращил слегка выпуклые бесцветные глаза с нахальным любопытством: так смотрят в суде на преступника.
Шиковича передернуло от этой бесцеремонности.