Шрифт:
сменилось животным страхом. Он вдруг представил себе, как
эти русские танки раздавят его, лейтенанта Кольба, вместе с
полковником, Гуттеном. Полковнику, разумеется, все равно - он
обречен. Но он, лейтенант Кольб, чудом уцелевший от взрыва
снаряда, помилованный судьбой, здоровый и невредимый,
почему он должен погибать под вражеским танком, не убив ни
одного коммуниста?.. Это несправедливо, такого не должно
быть! - кричала в нем каждая клетка, и он, гонимый ужасом,
вскочил в блиндаж. Во всем его облике было что-то хищное,
первобытное и в то же время расчетливое. Полковник заметил
это и каким-то особым чутьем понял, что час его пробил. Он
посмотрел на своего адъютанта тепло и мягко, точно просил
прощения, и сказал отчаянно и с чувством:
– Август, дорогой, не оставляй меня.
Кольб понял его слова по-своему: конечно же нельзя
оставлять полковника живым. Он не должен попасть к русским
в плен.
– Да, господин полковник, вы честно исполнили свой долг,
– поспешно проговорил Кольб, вынимая из кобуры пистолет.
– И
я обязан исполнить свой долг перед фюрером.
Холодный и вежливый голос лейтенанта звучал
решительно и твердо. Невозмутимые глаза смотрели в упор, и
полковник увидел в них наглый, беспощадный блеск
трусливого садиста. Густав Гуттен ясно осознал
неотвратимость приговора, он понимал, что уже ничто, никакие
мольбы и тем более угрозы не могут остановить руку убийцы, и
все же сказал с тихой грустью:
– Зачем ты меня спас на Сере, чтобы...
Два выстрела оборвали его на полуслове. Кольб спешил.
Его отчаянный взгляд торопливо и напряженно мерил
расстояние до советских танков и до леса, за которым
располагался второй батальон. "Успею", - лихорадочно решил
он и бросился бежать в сторону леса.
По нему не стреляли, и советские танки не гнались за
ним - они устремились в село, где находился штаб немецкой
дивизии, в тыл полку Гуттена.
Очутившись на опушке леса, Кольб почувствовал себя в
безопасности. Теперь можно было передохнуть и, главное,
сосредоточиться, привести в порядок распуганные мысли,
прежде чем он предстанет перед командиром второго
батальона майором Розенбергом. Думая о полковнике Гуттене,
он не испытывал не только угрызений совести, но даже
обыкновенной человеческой жалости или сострадания. Свой
поступок он считал в высшей степени благородным. Так велел
ему долг. Долг был мерилом всех его действий и поступков.
Понятие "совесть" он исключал как недостойное солдата
чувство. Долг велел ему спасти жизнь своему командиру в мае
1940 года в бою с французами - и он спас. Сейчас же долг
велел ему пристрелить тяжелораненого командира, дабы тот
не попал в плен к неприятелю и не разгласил военную тайну, -
и он хладнокровно спустил курок.
Но, размышляя таким образом, Кольб споткнулся о
неприятную мысль: а как отнесется начальство к его поступку?
Не подведет ли под военный трибунал? А не лучше ли
изобразить смерть полковника несколько по-иному, не совсем
так, как было в действительности? Например, не он стрелял в
полковника, а сам Гуттен покончил с собой. Нет, такое не
годится: пистолет-то полковника в кобуре! Как он не догадался
вынуть. Это была его оплошность. И не одна. Нужно было
извлечь документы полковника. Не догадался в спешке. В
конце концов, полковник мог умереть от ран, и Кольб вынужден
был оставить тело своего командира в тот момент, когда к НП
приближались русские танки. А две пули в груди полковника?
Их можно просто объяснить: стреляли русские в мертвого.
Впрочем, едва ли придется кому-нибудь объяснять. Русские
пробили брешь в обороне дивизии, и танки их, а затем и
пехота устремились в эту брешь.
Майор Розенберг встретил адъютанта командира полка с
чувством тревоги и надежды: прорыв советских танков в
сторону села и выход в тыл обороняющимся вселили в него
чувство тревоги неуверенности. Тем более что