Шрифт:
Жестокая несправедливость, жертвой которой Томас сделался в Лузахачи, видимо, изменила все его взгляды и убеждения. Он избегал разговоров на эту тему, но у меня были все основания предполагать, что и религиозные убеждения, последовательно внушавшиеся ему и так долго руководившие всеми его действиями, теперь уже оставлены им. Он как-то неожиданно стал прибегать к неведомому мне языческому ритуалу, которому научился от матери. Мать его была похищена и привезена сюда с африканского побережья и сохранила, по его словам, все предрассудки и верования родного края. Случалось, что он с дикой страстностью начинал утверждать, будто дух его жены являлся ему, напоминал об обещаниях, данных им этому видению, и мне порой казалось, что он готов потерять рассудок.
Во всяком случае, это был уже не тот человек. Он перестал быть покорным и послушным рабом, удовлетворявшимся своей участью, преданным и готовым отдать работе все свои силы. Вместо того чтобы действовать в интересах хозяина, как он делал прежде, он теперь, казалось, прилагал все старания, чтобы принести как можно больше вреда.
На плантации было несколько человек непокорных и смелых, которых он прежде сторонился. Но теперь он с каждым днем все больше сближался с ними и вскоре завоевал их доверие. Они поняли, что он одновременно и смел и осторожен и, что еще более ценно, справедлив и не способен на предательство. Они чувствовали также его умственное превосходство, и очень скоро он стал их неоспоримым вождем. Их ряды пополнились и другими, руководствовавшимися менее благородными целями и стремившимися только к добыче. Прошло немного времени, и их набеги распространились на всю территорию плантации. Томас и в этой роли проявил себя как человек не совсем обыкновенный. Все, что он предпринимал, делалось на редкость обдуманно и ловко. А если товарищам его грозило раскрытие того, что считалось тягчайшим преступлением, он готов был прибегнуть к последнему способу, свидетельствовавшему о его исключительном благородстве: Томас готов был защитить своих товарищей, взяв на себя вину и своим признанием ограждая тех, кого считал более слабыми и потому неспособными перенести грозившую им чудовищную кару. Такое великодушие и для свободного человека должно было бы считаться наивысшей добродетелью, - какого же восхищения оно достойно, если его проявляет человек под ярмом рабства!
Да, тирания все же не всемогущественна, и как бы она ни угнетала рабов, ни топтала их ногами, ни держала их всеми известными ей способами в отупении и невежестве, ей не удается угасить в них дух мужества и стремление к свободе. Дух этот тлеет и тайно горит в их сердцах, и настанет час, когда он вспыхнет ярким пламенем, которое ни подавить, ни угасить не удастся!…
Пока я пользовался доверием мистера Мартина, я имел возможность оказывать Томасу значительные услуги, предупреждая его о подозрениях управляющего, об его намерениях и планах. Но недолго удалось мне сохранить это доверие: не потому, что мистер Мартин стал сомневаться во мне, - уж очень легко было отводить подозрения такого тупицы, как наш управляющий, - но лишь потому, что я, по его мнению, не мог постичь всех тонкостей в выполнении обязанностей надсмотрщика. Наступило самое нездоровое в этих краях время года. Большинство рабочих в моей группе прибыли сюда из более северных районов и еще не успели привыкнуть к удушающей атмосфере рисовой плантации. Они тяжело болели лихорадкой, и случалось, что несколько человек одновременно выходили из строя и бывали неспособны работать.
Я все это объяснил мистеру Мартину, и он, как мне показалось, был удовлетворен. Но однажды он прискакал в поле верхом. Настроение у него было прескверное, и он был несколько возбужден - повидимому, выпитым перед этим вином. Увидев, что отсутствует почти половина моих людей и половина работы не выполнена, мистер Мартин пришел в дикую ярость. Он спросил меня, что это означает. Я ответил, что рабочие больны.
Он обрушился на меня с проклятиями, крича, что сейчас не время болеть. Ему, дескать, надоело слушать о каких-то там болезнях; ему отлично известно, что все это выдумки, и он не позволит, чтобы его водили за нос.
– Если кто-нибудь из них еще раз пожалуется на болезнь, - сказал он в заключение, - ты, Арчи, всыпь-ка ему хорошую порцию горячих! Даром, что ли, у тебя кнут в руках? Пусть немедленно приступают к работе!
– А если они в самом деле больны?
– спросил я.
– Мне дела нет, больны они или нет!
– заорал управляющий.
– Если они притворяются, то ничего, кроме плети, не заслуживают, если же они в самом деле больны, то маленькое кровопускание пойдет им только на пользу.
– В таком случае, - заявил я, - вам следовало бы назначить другого надсмотрщика. Я неспособен избивать больных.
– Заткни глотку, наглая тварь!
– накинулся на меня Мартин.
– Кто тебе позволил вступать в пререкания и спорить со мной? Подай-ка сюда плеть, болван!
Я повиновался, и мистер Мартин избил меня так же, как в тот раз, когда вручал мне плеть. Так кончилась моя роль надсмотрщика, и хотя я при этом лишался двойного рациона и должен был вернуться в поле и наравне со всеми выполнять свою работу, я не испытывал сожаления. Так мерзко было нести на себе позор этого звания, что я не в силах был дольше играть такую роль, хотя она и давала мне возможность поддерживать и защищать товарищей по несчастью.
С этого дня я теснее сошелся с группой, сплотившейся вокруг Томаса, и стал принимать участие во всех ее предприятиях. Ограбления полей, совершаемые нами, стали принимать такой широкий характер, что мистеру Мартину пришлось организовать регулярную охрану из надсмотрщиков, которым помогали наиболее надежные, с его точки зрения, рабы. Вся эта свора по целым ночам бродила по плантации, и приближаться к полям с каждым днем становилось все труднее и опаснее. Необходимость таких мер стала для управляющего очевидной после одного случая, повлекшего за собой форменное следствие, оставшееся, впрочем, безрезультатным. Однажды ночью почти одновременно вспыхнул пожар в разных точках плантации - загорелась роскошная резиденция генерала Картера, вспыхнули и, несмотря на все усилия, сгорели дотла его дорогостоящие, отлично оборудованные рисовые мельницы.
Несколько рабов, в том числе и Томас, были подвергнуты особой пытке, в надежде раскрыть их участие в поджоге. Эта жестокость ни к чему не привела: пытаемые упорно отрицали свою вину.
Я уже говорил, что Томас полностью доверял мне. Тем не менее он и мне ни словом не заикнулся об этом поджоге. Зная, однако, что он принадлежит к людям, умеющим хранить тайну, я не сомневался, что это дело не обошлось без его участия.
Одно было мне ясно: не погоня за добычей руководила действиями Томаса. После смерти жены он иногда напивался, но случалось это редко, и в обычное время трудно было сыскать человека более нетребовательного и умеренного. Когда-то он тщательно следил за своей одеждой. Теперь он одевался небрежно, почти неряшливо. Его тяготило общество товарищей. Он ни с кем, кроме меня, близко не сходился; но даже и мое присутствие не всегда бывало для него желательным. К своей доле добычи Томас относился как-то пренебрежительно, словно не зная, что с ней делать. Чаще всего он просто делил ее между своими товарищами.