Шрифт:
Наконец ему это удалось. Пилигрим почувствовал циркуляцию крови в затекших членах.
Он не промолвил ни слова и не пошевелился.
Он не пытался высвободить конечности или открыть глаза.
Шварцкопф встал.
— Ты сейчас стоять, — сказал он на своем неправильном английском.
Пилигрим посмотрел на Вольфа.
Тот нагнулся и приподнял пациента за плечи, помогая ему сесть.
— Ноги! — сказал Пилигрим.
Шварцкопф взял его за щиколотки и сбросил ступни вниз.
Те шлепнулись на пол, отдавшись болью во всех косточках, с таким стуком, словно кто-то захлопнул дверь.
Вольф встал с другой стороны кровати.
Шварцкопф, не сводя с пациента глаз, погладил большим пальцем свой подбородок так, как будто хотел, чтобы там выросла бородка. Потом шагнул назад и велел Пилигриму:
— Говори!
— Я хочу своих голубей и голубок, — сказал Пилигрим.
— Своих голубчиков? — ухмыльнулся Шварцкопф.
— Да.
— Я найду их и принесу завтра, — пообещал Шварцкопф.
Пилигрим кивнул.
— Я бы поел немного супа, — сказал он.
Утром, когда Вольф повел Пилигрима в туалет, Шварцкопф принес что-то, завернутое в полотенце. Он весело скалился.
— Тыхотел, — сказал он и положил сверток в ногах кровати.
— Я пока ничего не хочу, — ответил Пилигрим.
— Нет, — возразил Шварцкопф.. — Тыхотел — я принес.
С этими словами он развернул полотенце, в котором оказались две тушки — розовой голубки и сизого голубя.
— Могу зажарить их на завтрак, если желаешь.
Пилигрима пришлось еще неделю держать привязанным к кровати. Кесслер вернулся в клинику, Шварцкопфа уволили.
Больше разговоров о голубях и голубках никто не заводил. Кесслер похоронил мертвых птичек под деревом в саду. Укладывая их в ямку, он разгладил им крылья и прошептал единственное слово: «Простите». Рубиновые глаза были закрыты, а земля, падавшая на них, пахла сосновыми шишками, грибами и дождем.
В субботу, восьмого июня, Эмма впервые после выкидыша встала с постели — и в тот же день Вольф в последний раз снял ремни с запястий и щиколоток Пилигрима.
Эмма села к окну. Лотта принесла ей завтрак вместе с утренней газетой. Эмма попросила газету, поскольку решила: «Мир все еще существует, и мне лучше в него вернуться».
Пилигрим сидел на краешке кровати, а Кесслер кормил его апельсином, тостом, мармеладом и поил чаем. О птицах не вспоминали. Вольфа сослали на кухню, где он пил кофе и глядел на плиты и печи, словно ожидая, что они с ним заговорят. Сам он сидел молча.
Эмма открыла газету «Die Neue Zurcher Zeitung» («Новая цюрихская газета», нем.), нежно прозванную читателями «Эн-це-це». Итальянско-оттоманская война продолжалась; итальянцы, похоже, побеждали. Балканы, как всегда, бурлили — бомбы, убийства, бунты и анархия. Греция грозила, что присоединится к схватке. И так далее, и тому подобное.
«Сербы, македонцы, болгары, турки, итальянцы, греки… Кого это волнует?» — подумала Эмма и уронила газету на пол. Пятьсот лет вторжений и передела границ, и все без толку. Началось с Александра Македонского… вернее, даже с Трои — и ничего, ничего, ничего не изменилось. Веками люди жили с колыбели до могилы, не зная ни минуты покоя, в вечном страхе за свою жизнь. Лучше уж вовсе не рождаться. Или сразу умереть.
В одиннадцать часов тем же утром Юнг зашел в отделение для буйных проверить состояние нескольких пациентов, а без двадцати пяти двенадцать его провели в палату Пилигрима.
Вольф к тому времени уже сидел в коридоре, оставив Пилигрима на попечении Кесслера. Пациенту принесли чистую пижаму, наглаженный халат, впервые за две недели побрили и позволили почистить зубы.
Юнг велел Кесслеру прогуляться, добавив, что тот может вернуться через полчаса.
Когда Кесслер ушел, прихватив с собой грязную пижаму и поднос с остатками завтрака, Юнг взял единственный стул и поставил его спинкой к двери.
Сев, он вытащил из нотной папки листок бумаги и посмотрел на пациента. Юнг не спал всю ночь, мучаясь угрызениями совести из-за смерти своего ребенка и из-за того, что жена застала его с другой женщиной.
Касательно первого из этих двух прискорбных эпизодов Юнг чувствовал одновременно и вину, и раскаяние. Его подозрение, что Эмма нарочно упала с лестницы, почти подтвердилось. «Я не споткнулась, — сказала она ему. — Я упала». Что же до другой женщины, Юнг не раскаивался ни на минуту — он лишь жалел, что им на время пришлось расстаться. Он будет скучать не только по сексуальному освобождению, которое она ему дарила, но и по их интеллектуальным беседам. Звали ее Антония Вольф, и когда-то — как и Сабина Шпильрейн — она была пациенткой в Бюргхольцли. Поправившись, Антония, обладавшая поразительным талантом и интуицией, стала квалифицированным врачом.
Впервые эту молодую женщину Юнг заметил несколько недель назад в коридоре вместе с Фуртвенглером. Ему было легко с ней — и одновременно трудно, поскольку внешне она очень походила на Эмму, с той лишь разницей, что волосы у нее свободно падали на плечи, в то время как жена Юнгa убирала их назад. Чувственная, искусная в плотских наслаждениях, она… Антония… Тони… Она…
Забудь об этом! Ты пришел к Пилигриму.
— Доброе утро, — сказал Юнг. — Какой дивный солнечный денек!