Боборыкин Петр Дмитриевич
Шрифт:
Его влекло к Аршаулову не за тем, чтобы подкрепить в себе такие доводы. В нем назрела жажда исповеди вот такому именно человеку и потребность сделать для него что может. Между святой девушкой, ушедшей от него в могилу, и этим горюном была для него связь, хотя, быть может, он и не найдет в нем ее веры. Не за этим он идет к нему, а просто за добром... Родное село ему больше, чем поездка к Троице. Нет уже того рва, который он сам вырыл между собою и крестьянством. Услыхать от Аршаулова ждал он сочувственного слова личности и общественному поведению Ивана Прокофьича.
Что ж делать! Не заставишь себя верить ни по-мужицки, ни по-барски, ни с детской простотой, ни с мрачным мистицизмом, все равно как не заставишь себя любить женщину. Это придет или не придет. Он ищет примирения с совестью, а не тупого отрешения от жизни, с ее радостями и жаждой деятельного добра.
Когда Теркин снялся с своего места, было уже около девяти часов. Он мог бы завернуть к отцу настоятелю, но оставил это до отъезда... Тут только подумал он о своих делах. Больше десяти дней жил он вне всяких деловых помыслов. На низу, в Астрахани, ему следовало быть в первых числах сентября, да и в Нижнем осталось кое-что неулаженным, а ярмарка уже доживала самые последние дни.
Это его не тревожило. Впервые так искренно находил он, что жадничать нечего, что все пойдет своим порядком. Барыши - без идеи, для одного себя - не привлекали его. Не в год, так в два или в три у него не будет долга, и на новый риск он не пойдет. Останется долг душевный - в своих собственных глазах надо покрыть свою первую "передержку". Калерия простила его, но он сам до сих пор не простил себя, хоть и расплатился с Серафимой. Надо еще раз выплатить эту сумму каким-нибудь хорошим деянием. Каким? И об этом он будет говорить с Аршауловым.
Дошел он до почтовой конторы. У станового он расспросил, как отыскать домик вдовы почтмейстерши, и соображал теперь, в какой переулок повернуть.
Домик стоял на углу, у подъема к тому урочищу, что зовется Баскачихой, про которую упоминал отец настоятель, когда вел с ним беседу о кладенецкой старине. Совсем почернел он; был когда-то выкрашен, только еще на ставнях сохранились следы зеленой краски; смотрел все-таки не избой, а обывательским домом.
В калитку Теркин вошел осторожно. Она не была заперта. Двор открытый, тесный. Доска вела к крылечку, обшитому тесом. И на крылечке дверь подалась, когда он взялся за ручку, и попал в крошечную переднюю, куда из зальца, справа, дверь стояла отворенной на одну половинку.
– Кого вам?
– раздался слабый женский голос с заметным шамканьем.
Его окликнули из глубины, должно быть, из кухни или из каморки, выходившей окнами на двор.
– Господин Аршаулов у себя?
– спросил он громко.
Послышались шлепающие шаги, и к Теркину вышла старушка, очень бедно, не по-крестьянски одетая, видом няня, без чепца, с седыми как лунь волосами, завернутыми в косичку на маковке, маленького роста, сгорбленная, опрятная. Старый клетчатый платок накинут был на ситцевый капот.
– Господин Аршаулов?
– переспросил Теркин.
– Здесь, если не ошибаюсь?
Старушка снизу вверх оглядела его слезливыми слабыми глазами, откинула голову немного на левое плечо и выговорила, помедлив:
– Живет он здесь... Только в отъезде.
– Когда же будет назад?
– Да, право, не могу вам наверно сказать.
Она, видимо, не доверяла ему.
– Вы - матушка его?
– особенно ласково спросил Теркин.
– Да-с.
– Как по имени-отчеству?
– Марья Евграфовна.
– Вы позволите, Марья Евграфовна, на минуточку войти к вам?.. Видите ли, я здесь проездом, и мне чрезвычайно хотелось бы повидать вашего сына.
– Милости прошу.
Говор у старушки был немного чопорный: она, вероятно, родилась в семье чиновника или мелкопоместного дворянина.
Зальце в три окна служило и спальней, и рабочей комнатой сыну: облезлый ломберный стол с книгами, клеенчатый убогий диван, где он и спал, картинки на стенах и два-три горшка с цветами, - все очень бедное и старенькое. Краска пола облупилась. Окурки папирос виднелись повсюду. Окна были заперты. Пахло жилой комнатой больного.
– Милости прошу!
– повторила старушка и указала гостю на кушетку.
Теркин ожидал еще большей бедности; но все-таки ему бросился в глаза контраст между этой обстановкой и хоромами Никандра Саввича Мохова, отделанными с разными купеческими затеями.
– Марья Евграфовна, - начал Теркин, чувствуя волнение, - пожалуйста, вы не примите меня за какое- нибудь официальное лицо.
– Вы из господ здешних помещиков?
– Какое! Я родился в Кладенце, в крестьянском доме воспитан. И супруга вашего прекрасно помню. И сынка видал. Моим приемным отцом был Иван Прокофьич Теркин... Не изволите припомнить?