Боборыкин Петр Дмитриевич
Шрифт:
Его внезапно подхватило хозяйское чувство и понесло к своему детищу. Почти бегом стал он спускаться по горе к пристани, точно ища спасения от самого себя...
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ И ПОСЛЕДНЯЯ
I
Раннее половодье залило низины плоского прибрежья Волги, вплоть до села Заводного. Нагорный берег зеленел, покрытый на несколько десятин парком, спускавшимся к реке до узкой песчаной дороги.
Парк этот разделяли глубокие балки, обросшие дубом и кленом, местами березой. Наверх шли еще влажные дорожки, вдоль обрыва и крест-накрест к площадке, где между двумя липовыми аллеями помещались качели. Остатки клумб и заросшие купы кустов выказывали очертания барского цветника, теперь запущенного.
В глубине желтел двухэтажный дом, с террасами, каменный, давно не крашенный. Верхний этаж стоял на зиму заколоченный, да и теперь - с закрытыми ставнями. Позади - вправо и влево - шли службы, обставляя обширный двор с выездом на проселочную дорогу. На горизонте синели леса.
В креслице качель сидела и покачивалась в короткой темной кофточке и клетчатой юбке, с шапочкой на голове, девушка лет восемнадцати, не очень рослая. Свежие щеки отзывались еще детством - и голубые глаза, и волнистые светлые волосы, низко спадавшие на лоб. Руки и ноги свои, маленькие и также по-детски пухлые, она неторопливо приводила в движение, а пальцами рук, без перчаток, перебирала, держась ими за веревки, и раскачивала то одной, то другой ногой.
Несколько ямочек смеялись на ее личике, под самыми глазами, и посредине щек, и даже на подбородке. Глаза - широко разрезанные, прозрачные - переходили от одного предмета к другому, от дерева к траве, и дальше к скамье, стоявшей на обрыве, в полукруге низких кустов, еще туго распускавших свои почки.
Солнце начало печь - шел первый час дня.
Девушка изредка щурилась, когда повертывала голову в сторону дома, где был юг. Ее высокая грудь вдыхала в себя струи воздуха, с милым движением рта. Розовые губы ее заметно раскрывались, и рот оставался полуоткрытым несколько секунд - из него выглядывали тесно сидящие зубы, блестевшие на солнце.
Гулять по парку было еще сыро. Вниз, к реке, она не решалась спускаться одна. Вот после обеда, когда ее старшая тетка ляжет отдохнуть, она пойдет к реке, если подъедет Николай Никанорыч к обеду.
Николай Никанорыч живет у них вторую неделю, во флигеле. Он - землемер. Фамилия его Первач. Такая странная фамилия! Она его спросила как-то: "что значит первач?" И он ей объяснил, что так называется какая-то мука, - пшеничная, кажется. Этот Первач - красив, даже очень красив - брюнет, волосы вьются, бородка клинышком и на щеках коротко подстрижена. Одевается "шикозно".
Это слово "шикозно", как и много других, она вывезла из губернского института. Давно ли был выпуск, акт и бал?.. Всего каких-нибудь три месяца с небольшим, перед масленицей. Они - в старшем классе, все носили при себе маленькие календари и отмечали крестиком каждый протянувшийся день. Приехали за ней папа и младшая тетка, Марфа Захаровна, с няней Федосеевной, нашивали платья, белья, каждый день ходили портнихи и приказчики из магазинов. Медали она не получила; только награду - похвальный лист и книги - сочинения Пушкина, с позолоченным обрезом. Она сама удивилась, что кончила с наградой. Могла бы поступить на какие-нибудь курсы, в Москве или Петербурге. Но ее совсем туда не тянуло. Лучше своего губернского города она ничего не знала. Так ее все любили, - и в институте, и в городе. Прожили они целый месяц; были пикники, вечера в клубе; три раза ее возили в театр; она видела целых три оперетки и по слуху до сих пор напевает оттуда. Нот не успела найти. Папа потом привез ее сюда, в усадьбу, где она давно не бывала. Одно лето проболела. Ее не брали на вакации. Потом ездила в Самару на кумыс. Вот с тех пор она так поправилась. Прошло все: кашель, простуды, головные боли, сердцебиение. В институте думали, что у нее будет чахотка, а теперь она - "кубышка".
Так прозвали ее подруги, особенно одна, Маша Холтиопова. Та всегда была больная, белая, точно молоком налитая, с чудной талией. Они клялись писать друг другу каждую неделю. Первые два месяца писали, потом пошло туже.
Да и о чем писать? С тех пор как она в Заводном, день за днем мелькают - и ни за что нельзя зацепиться. Спать можно сколько хочешь, пожалуй, хоть не одеваться, как следует, не носить корсета. Гости - редки... Предводитель заезжает; но он такой противный - слюнявый и лысый - хоть и пристает с любезностями. Папа по делам часто уезжает в другое имение, в Кошелевку, где у него хутор; в городе тоже живет целыми неделями - Зачем? Она не знает; кажется, он нигде не служит.
Ей давно уже сдается - это еще в институте было, - что папа стал с ней не так ласков, как прежде. Он ни в чем ей не отказывает и карманных денег дает - только не на что их тратить; прежде чаще ласкал и расспрашивал обо всем. Теперь - нет. И она совсем его не знает, какой он: добрый, злой, умный или глупый. Письма ему писала она, и в последний год перед выпуском - коротенькие, не умела его ни о чем выспросить - любит ли он ее по-прежнему. Здесь она, когда бывает с ним наедине, чувствует себя маленькой- маленькой. Ничего у нее не выходит - никакого серьезного разговора. Оттого, должно быть, что она еще не вышла из малолеток.
И да, и нет. Какая же она маленькая? У нее - особенно здесь, в деревне - такие грезы по ночам. Проснется - или вся в слезах, или с пылающими щеками - и начнет целовать подушку. Вчера видела Николая Никанорыча в его синем галстуке с золотыми крапинками.
Вот и теперь этот сон прошелся весь перед нею, и ей уже менее стыдно. Она сильно обрадуется, если он вдруг подойдет к качелям и скажет своим приятным голосом:
– Александра Ивановна, позволите?..
И начнет качать высоко-высоко. У нее на сердце захолодеет, голова сладко закружится, в шее и в груди точно что-то защекочет. Она зажмурит глаза - и плывет- плывет. Так чудесно!