Боборыкин Петр Дмитриевич
Шрифт:
– Слыхала, слыхала.
– Которого по приговору схода благоприятели его в Сибирь сослали, якобы за смутьянство.
– Теперь вспомнила, Миша мне говаривал.
– Сынок ваш? Его Михаилом зовут... а по батюшке как?
– Терентьич, батюшка.
Глаза старушки изменили выражение, и в складке бледных губ еще крепкого рта явилось выражение горечи.
– Так вот, Марья Евграфовна, кто я. Про судьбу Михаила Терентьича я достаточно наслышан. Знаю, через какие испытания он прошел и какие ему пришлось видеть плоды своего радения на пользу здешнего крестьянского люда. Узнал, что он теперь водворен на родину, и не хотел уезжать из Кладенца, не побывав у него.
Он придвинулся к старушке и протянул ей руку.
На глазах ее были слезы, которые она, однако, сдерживала.
– Миша мой - мученик!.. Столько принял всяких напастей... И за что?.. Сколько я сама вымаливала... Прислали вот сюда умирать...
– Здоровье его действительно плохо?
– И-и!
Она отвернула лицо, не желая показывать слез.
– Прошу вас, Марья Евграфовна, - начал Теркин, взволнованный еще сильнее, - будьте со мной по душе... Я бы хотел знать положение ваше и Михаила Терентьича.
– Сами видите, батюшка, как живем. Пенсии я не выхлопотала от начальства. Хорошо еще, что в земской управе нашлись добрые люди... Получаю вспомоществование. Землица была у меня... давно продана. Миша без устали работает, пишет... себя в гроб вколачивает. По статистике составляет тоже ведомости... Кое-когда перепадет самая малость... Вот теперь в губернии хлопочет... на частную службу не примут ли. Ежели и примут, он там года не проживет... Один день бродит, неделю лежит да стонет.
Никаких униженных просьб не услыхал он от нее. Это его еще более тронуло.
– Сегодня ждете Михаила Терентьича?
– Вам кто сказывал?
– Становой.
– То-то, мор... Становой с Мишей еще по-христиански обращается... Такие ли бывают... Ежели к обеду не прибежит на пароходе - значит, поздно, часам к девяти.
– Так, по-вашему, Марья Евграфовна, лучше ему здесь быть, при вас, даже если он и добьется какой-нибудь постоянной работы в губернии?
– Он не выдержал и быстро прибавил: - Заработок можно достать, даже коли не позволят в другом месте жить... И здесь поддержим!
В каких он делах, Теркин не сказал ей: это показалось бы хвастовством; но через полчаса разговора старушка, прощаясь с ним, заплакала и прошептала:
– Умереть-то бы ему хоть на моих руках, голубчику!
– А может, и вылечим, Марья Евграфовна!.. На кумыс будущим летом схлопочем!
Он обещал ей заехать после обеда и, если сын ее не приедет с первым пароходом, отправиться самому вечером на пристань и доставить его в долгуше.
Когда он на пороге крылечка еще раз протягивал ей руку, во взгляде ее точно промелькнул страх: "не приходил ли он выпытывать у нее о сыне?"
Это его не обидело. Разве он не мог быть "соглядатай" или просто бахвал, разыгрывающий роль благодетеля?
XXXIX
На ломберном столе ютилась низенькая лампочка, издавая запах керосина. Комната стояла в полутьме. Но Теркину, сидевшему рядом с Аршауловым на кушетке, лицо хозяина было отчетливо видно. Глаза вспыхивали во впадинах, впалые щеки заострились на скулах, волосы сильно седели и на неправильном черепе и в длинной бороде. Он смотрел старообразно и весь горбился под пледом, надетым на рабочую блузу.
Теркин слушал его уже около часа, не перебивая. Теперь он знал, через что прошел этот народник. Аршаулов рассказывал ему, покашливая и много куря, про свои мытарства, точно речь шла о постороннем, просто, почти простовато, без пришибленности и без всякой горечи, как о "незадаче", которая по нынешним временам могла со всяким случиться. В первые минуты это показалось Теркину не совсем искренним; четверти часа не прошло, как он уже не чуял в тоне Аршаулова никакой маскировки.
– Да, Василий Иваныч, только вот здесь летом, как пошли жаркие дни, стал я лучше слышать на правое ухо. Левое, кажется, окончательно погибло.
– И вы оглохли от сиденья?
– Ни от чего другого! Приобрел это вместе с цингой, опухолью ног и катаром бронхов. Но это все ничего в сравнении с молчанием и одурью сиденья месяцами и годами.
– Годами!
– вырвалось у Теркина.
– Я высидел в одном номере два года, девять месяцев и четырнадцать дней.
– И неужели никаких возможностей сообщения с товарищами по заключению?
– Без этого бы и с ума сойти можно!
Аршаулов откашлялся звуком чахоточного, коротким и сухим, закурил новую папиросу и так же спокойно, не спеша, добродушными нотами, вспоминал, как долго учился он азбуке арестантов, посредством стуков, и сколько бесед вел он таким способом со своими невидимыми соседями, узнавал, кто они, давно ли сидят, за что посажены, чего ждут, на что надеются. Были и мужчины и женщины. От некоторых выслушивал он целые исповеди.