Шрифт:
Когда я вернулась в палату, Дарья Петровна искала рифму к слову «горизонты».
Я за городом, где в синеву отошли горизонты…
Дальше дело не шло. Поисками рифмы был озадачен весь этаж. Через каждые десять минут кто-нибудь открывал дверь нашей палаты и восклицал:
— Нашел — зонты!
— Правильно не з онты, а зонт ы, ударение должно быть на последнем слоге, — не отрываясь от бумаг, остужала она поэтический пыл новообращенных.
— Во! — радовался очередной посетитель: — …сном ты.
— Это уже кое-что. Молодец!
Молодец выскакивал в коридор с победным кличем. Поиски, однако, не прекращались и после этого.
Мне пришлось предпринять решительные меры.
— Сеанс окончен! — открыв дверь, крикнула я в коридор. — Всем спать. Подведение итогов будет завтра.
Назавтра — увы! — итоги подводили не мы с Ясеневой, а Гоголева.
Во время обхода она, как всегда, выслушала отчет Ясеневой о самочувствии, провела с ней короткое интервью, кивнула мне, сделала необходимые распоряжения, а потом и говорит:
— Вы, Дарья Петровна, срываете мне в отделении лечебный процесс. Вчера весь состав больных по вашей милости был охвачен передающимся психозом. Пациенты, изможденные люди, стар и млад, нормальные и не очень, — все искали рифму к слову «горизонты». Инна Макаровна из пятой палаты, не зная, что это такое, сидела весь вечер под кроватью с лупой и рассматривала пол, полагая, что рифма закатилась туда. Иван Николаевич из двенадцатой палаты цитировал высказывания классиков о великом и богатом русском языке. Он возбудился от его величия и до утра не мог уснуть. Энциклопедический старичок Ерофей Фомич перенапрягся при подборе созвучий и выдал мне гипертонический криз. Полиглот Сеня Дрысь, решив, что прежние его знания в поэзии исчерпали себя, начал изучать японский язык. Он за один вечер выучил пятьдесят иероглифов. Теперь его заклинило, он говорит на непонятной смеси языков, никого не понимает, волнуется и требует переводчика. Что вы наделали? Я вам пропишу неправильные уколы и положу конец вашему пагубному творчеству. Да, пагубному! — кричала она. — Это относится и к вам лично, ибо оно и вас не щадит. Пора успокоиться, моя милая, набрать вес, спрятать кости и забыть о рифмах. А попутно я запрещу произносить здесь некоторые фамилии.
— Она эти фамилии не произносит… — робко вклинилась я.
— А чьи это книги тут лежат? — Гоголева показала на стол, где с кучей закладок лежал последний роман — рвотятина, прости Господи! — нашего гения. — Много чести! — разошлась она вконец, схватила книгу, открыла на первой попавшейся странице и начала читать: — «… одной из оптимальных ячеек нового общества считалась семья из семи человек: четверо мужчин — три женщины или четыре женщины — трое мужчин. Получалась семья, дружная и достаточно прочная, смена партнеров в которой чередовалась с периодическим воздержанием, стимулирующим творческие процессы», — она закрыла книгу и швырнула ее на стол. — Он что — ненормальный от рождения или недавно умом тронулся? Ты тоже этого хочешь?
— Чего? — слабо, но решительно отважилась уточнить Ясенева.
— Чтобы у тебя крыша поехала! Или, может, — четверо мужей и пару соперниц рядом? Попасть в его «оптимальную ячейку общества»? Он — извращенец, я это утверждаю как специалист, не забывай, что я областной психотерапевт. Я задушу тебя вот этими самыми руками, и ты сразу вылечишься!
Ясенева лежала, вперив взгляд в потолок, и делала вид, что на ее глазах происходит нечто неприличное, но она-де, Ясенева, — человек воспитанный и не подает виду, что замечает это. Елизавета Климовна показала на свои ладони, потом прихлопнула рукой чью-то историю болезни, сказала, что предупреждает Ясеневу в последний раз, и вышла. Через минуту дверь открылась, в проеме снова возникла Гоголева:
— Извините, — обратилась она к Ясеневой. — Так рифму все-таки нашли или нет?
— Я вообще это стихотворение писать не стану! — капризно воскликнула Ясенева. — Я тут развлекаю больных, а она… извращенец, задушу.
— И что, старания всего отделения пойдут насмарку?
— Пусть!
— После обхода я вызову вас на беседу, — строго пообещала наша врачевательница.
Это было произнесено совсем другим тоном, в котором больше не было простоватого юмора, нарошненской выволочки, невсамделишной строгости. До этого дня в разговорах с Дарьей Петровной никто из медперсонала не вспоминал события той ночи, из которой она чудом вышла живой. Ее упорно выхаживали до того уровня, когда можно было анализировать происшедшее без боязни спровоцировать его повторение.
Кажется, сегодня утром эта пора настала — внутри ясеневинской вегетатики воцарился баланс возбуждения и торможения, и ее можно было выводить на орбиту нормального общения. Правда, равновесие при экстремальных степенях раздражения поддерживалось искусственно. Без помощи Гоголевой и армады ее помощников восприятия Ясеневой скатывались бы к такой интенсивности активности, при которой естественный контроль над физическим состоянием теряется. Тогда не срабатывают ни природные, ни наследственные, ни инстинктивные, ни прочие ограничители, и сознание человека, как шарики из рассыпавшегося подшипника, идет вразнос, закатываясь в щели нечувствования. Там же оно может схлопнуться, превратившись их упругого энергетического шара в дымное аморфное облачко, и просочиться, уносимое сквознячком времени, в бездны небытия.
Наблюдая жизнь этого заведения, его пациентов, слушая и коллекционируя их жалобы, я теряла защитный покров, состоящий из тонкой оболочки моего самобытного юмора. Сиди и шути, — говорила я себе, становясь опасно рассудительной, рискуя на самом деле, а не по просьбе Павла Семеновича, стать неотъемлемой частью столь печального сообщества.
Сила мысли, скорость переработки информации — не счетной переработки, как в компьютере, а душевной, от которой в сознании остается опыт, а в подсознании — методология его постижения, — бурлили во мне, работая вхолостую, потому что я еще не накопила материал для них. Во мне было так мало знания, даже так мало еще не оформившейся в сознании суммы наблюдений, так ничтожна их продолжительность, что заработавшая машина осмысления виденного стучала деталями в моем объеме, стирала и изнашивала свои сочленения, теряла надежность и прочность. Все по одной причине — ей еще нечего было перерабатывать.