Шрифт:
Время растоптало мои надежды.
Лусьяно минуло девятнадцать лет.
В эту пору случилось знаменательное для меня событие: на каучуковые разработки приехал французский ученый-натуралист; мы прозвали его "мосью". Сначала в бараках толковали, что он прислан крупным музеем и каким-то географическим обществом, затем прошли слухи, что его экспедицию оплатили хозяева каучуковых разработок.
Так оно, видимо, и было: Ларраньяга дал ему провиант и пеонов. Я слыл опытным румберо, меня сняли с работы на реке Кауинари и велели показывать французу дорогу.
Я шел сквозь чащу, прокладывая путь мачете; за мной шествовал с вереницей носильщиков мосью, изучая растения, насекомых, смолу деревьев. Вечерами, в торжественном безмолвии песчаных берегов, он наводил теодолит на небо, ловя в него звезды, а я, стоя около аппарата, освещал линзу электрическим фонарем. Мосью говорил мне на ломаном испанском языке:
– Завтра пойдешь в направлении вот этих звезд. Запомни хорошенько их положение и не забудь, что солнце восходит вон там.
А я с гордостью отвечал ему:
– Я еще со вчерашнего дня чутьем определил это направление.
Француз был человек добрый, хотя и замкнутый. Наш язык доставлял ему много затруднений, но со мной он был всегда дружелюбен и сердечен. Он удивлялся, как это я хожу по лесу босиком, и дал мне сапоги; он сочувствовал мне, видя, что язвы не дают мне покоя, что лихорадка треплет меня, делал мне какие-то впрыскивания и никогда не забывал оставить мне в своем стакане глоток вина и скрасить мои вечера сигарой.
Первое время он, казалось, не замечал рабского положения каучеро. Да и как он мог подумать, что сеньоры, холопскими улыбками и медовыми речами встретившие его в "Водопадах" и "Очаровании", бьют, преследуют и калечат людей? Но однажды, когда мы шли долиной Якурумы, где пролегает старая дорога, соединяющая покинутые в лесном безлюдье бараки, француз остановился осмотреть дерево. Я подошел, вынимая по привычке фотографический аппарат и дожидаясь распоряжений ученого. Кора гигантского сиринго, искалеченная с обеих сторон каучеро, была покрыта рубцами и наростами, затвердевшими, как язвы волчанки.
– Сеньор хочет сфотографировать это дерево?
– Да, меня интересуют эта иероглифы.
– Что это - угрозы, вырезанные каучеро?
– Очевидно; вот что-то вроде креста.
Я подошел и с тоской узнал свою прошлогоднюю надпись, искаженную наростами коры: "Здесь был Клементе Сильва". С другой стороны дерева я увидел слова:
"Лусьянито, прощай, прощай!.."
– Ах, мосью, - прошептал я, - это я вырезал.
И, прислонившись к дереву, я заплакал.
С тех пор я впервые обрел друга и покровителя. Ученый сжалился над моими несчастьями и предложил выкупить меня у хозяев, оплатив счета за меня и за сына, если он еще был рабом. Я рассказал ему об ужасной жизни каучеро, перечислил мучения, которые мы переносили, и, чтобы доказать ему правдивость моих слов, я подтвердил их вещественным доказательством.
– Сеньор, скажите, кто больше вытерпел: это дерево или моя спина?
Я поднял рубаху и показал ему рубцы на спине. Минуту спустя я и дерево позировали перед кодаком, запечатлевшим на пластинке наши раны, из которых, ради интересов одного хозяина, проливались два разных сока: каучук и кровь.
С этих пор объектив фотоаппарата заработал неустанно и в открытую: разоблачая грязные дела надсмотрщиков, он воспроизводил все фазы нечеловеческих страданий, которым подвергались пеоны. Я не переставал предупреждать натуралиста о грозившей ему опасности, если хозяева узнают о том, что он делает, но ученый бесстрашно продолжал фотографировать раны и увечья.
– Эти преступления позорят человеческий род, - твердил он, - и они должны стать известными всему миру, правительства должны положить им конец.
Он послал письма в Лондон, Париж и Лиму, подтверждая свои разоблачения фотографиями. Много воды утекло, а никаких перемен не наблюдалось. Тогда француз решил пожаловаться здешним хозяевам; он собрал документы и послал меня с письмами на "Водопады".
Там я застал одного Барчилона. Не успел он заглянуть в объемистый пакет, как тут же велел отвести меня в контору.
– Где ты достал кожаные сапоги?
– завопил он, оглядев меня.
– Мосью дал мне их вместе с этой одеждой.
– А где же остался этот бродяга?
– Между реками Кампуйя и Лагарто-Коча, - солгал я.
– Около месяца пути отсюда.
– Чего ради этот проходимец вредит нашему предприятию! Кто дал ему разрешение фотографировать людей? Какого черта он подбивает на бунт пеонов?
– Не знаю, сеньор. Он почти ни с кем не разговаривает, а если и заговорит с кем, то никто его не понимает...
– А зачем он предлагает нам продать тебя?
– Это его дело...
Разъяренный Барчилон вышел на порог и стал разглядывать на свет фотографии.
– Негодяй! Это твоя спина?
– Нет, сеньор! Нет, сеньор!
– Разденься до пояса сию же минуту!
И он рывком содрал с меня фланелевую блузу и рубашку. Меня прохватила такая дрожь, что Барчилон на мое счастье не мог сравнить мою спину со снимком. Он схватил ручку с письменного стола и бросил ее в меня; перо вонзилось мне в лопатку. По спине потекли красные струи.