Шрифт:
— Не может быть. — Ханна замотала головой, потрясла ею, словно можно было вытрясти оттуда мои слова. — Нет, нет.
Глаза ее умоляли меня сказать, что мать невиновна.
— Это происходило при мне. Я видела, как она смешивает лекарства и травы. Она не та, которой кажется.
— Но все-таки она большой поэт, — сказала Джули.
— Да, — отозвалась я, — поэт и убийца. Пуговица, которую Ханна вертела на платье, вдруг упала ей в руку. Глядя на ладонь, она стала красной, как свекольный борщ.
— У нее должны были быть причины. Наверно, он бил ее.
— Он ее не бил. — Я уперлась ладонями в коленки и поднялась. На меня вдруг навалилась усталость. Может, у Ники еще осталась какая-нибудь заначка?
Карие глаза Джули смотрели на меня серьезно и спокойно. Видимо, она была более здравомыслящей, чем Ханна, заклинания матери должны были действовать на нее не так сильно.
— Почему же тогда она это сделала?
— Почему люди убивают тех, кто их бросает? — сказала я. — Потому что их душат боль и гнев, и они не могут вынести этих чувств.
— У меня это тоже было, — сказала Ханна. Золотые закатные лучи осветили волосы, выбившиеся из пучка, и вокруг ее головы образовался светлый ореол.
— Но ты никого не убила.
— Мне хотелось это сделать. — Она теребила подол своего старомодного платья в мелкий цветочек; там, где оторвалась пуговица, край отошел и виднелся розовый живот.
— Конечно. Может быть, ты даже представляла себе, как будешь это делать. Но не сделала. В этом огромная разница.
За соседской юккой раздался крик пересмешника, потом звук льющейся воды.
— Разница не такая уж большая, — сказала Джули. — Просто некоторые люди более импульсивны, чем другие.
Я хлопнула журналом по ноге. Так или иначе, они все равно ее оправдают. Защитят Богиню неважно какой Красоты. «Они готовы простить мне все на свете».
— Спасибо, что пришли, но мне пора.
— Мой номер написан на обороте журнала, — сказала Ханна, поднимаясь. — Звони, если, ну…если захочешь.
Ее новые дети. Я стояла на крыльце и смотрела, как они возвращаются к машине. Джули села на место водителя в старом зеленом фургоне «олдз стейшн», таком большом, что у него были габаритные огни. Когда они тронулись, фургон звякнул. Журнал я бросила в урну, стараясь избавиться от лжи, в которую она заворачивалась, как какая-нибудь престарелая Саломея в свои вуали. Надо было сказать этим новым детям кое-что о матери. Надо было сказать им, что под мерцающей тканью, пахнущей фиалками и мокрой землей, они никогда не найдут женщину, сколько бы ни искали. Под ней только другие вуали и покрывала. Придется срывать их одно за другим, неутомимо и яростно, как паутину, но на месте сорванных тут же будут появляться новые. В конце концов она запутает их в своих шелковых покровах, словно мух, чтобы высосать и переварить на досуге, и опять спрячет лицо, как луна в облаках.
28
Ники оторвала «марку», квадратик с кислотой, и положила мне на язык, потом себе оторвала такой же. Кусочки бумаги с розовыми фламинго на мотоциклах с обратной стороны. Мы сидели на крыльце и рассматривали обломки старой соседской «ривьеры», сваленные у забора. Воздух нагревался, снизу шел туман, теплый, как вода в ванне, сырой, как пропотевший носок. Я совершенно ничего не чувствовала.
— Может, надо принять еще одну?
Если уж пробовать, мне хотелось наверняка. Ивонна сказала, что у нас крыша поедет, нельзя засорять этим мозги, но у меня крыша и так была не на месте. Сьюзен Д. Вэлерис уже три раза звонила мне. Я перестала подходить к телефону, просила всех вешать трубку, если позовут меня.
— Она не сразу действует, — сказала Ники. — Когда накатит, поймешь. Не проспишь, можешь не сомневаться.
Почти целый час ничего не было. Я решила, что смесь некачественная, но потом нас подхватило и понесло, стремительно, как в скоростном лифте. Ники расхохоталась, помахала рукой у меня перед носом. Ее пальцы оставляли след в воздухе.
— Ну что, торчишь? Мало не кажется?
Руки стали гореть, их покалывало, будто выступила сыпь, но кожа была такая же белая. Изменилось вдруг небо. Оно стало пустым и белесым, как катаракта, как огромный слепой глаз. От этой бессмысленной пустоты меня охватил ужас. Как будто Бог одряхлел и ослеп. Наверно, он больше не хотел ни на что смотреть. Это было логично. Все вокруг нас оставалось прежним, только таким же невыносимым. Я старалась не думать о том, как это чудовищно, как уродливо, я старалась найти хоть что-нибудь красивое.
И вдруг я поняла, что под кислотой нельзя отвернуться, посмотреть себе под ноги и успокоиться. Подступала паника. Со всех сторон нас окружали уродливые обломки, искореженные, брошенные вещи, громоздившиеся вокруг, словно какой-то адский сад. Занозы на косых ступеньках, четыре ржавые машины на поросшем сорняками соседском участке — железо, врастающее обратно в землю, забор с подпорками и колючей проволокой наверху, битое стекло на улице. Я вдруг осознала, что мы живем на самом дне города, где люди сваливают битые машины и жгут их. В эту мусорную кучу приплывает все, что беспорядочно носится по волнам. Меня подташнивало, кожа горела. Во рту был металлический вкус, словно я жевала фольгу. На мостовой лежала мертвая птица, раскатанная, как тесто, с мягкими перьями по бокам.
Ники я боялась говорить, что мне страшно, — произнеся вслух эти слова, я могла закричать, дико, безудержно, и уже никогда не остановиться.
Весь мир свелся к этому безжизненному кавардаку. Мы были частью городского отвала, пустой породы, как мертвая птица, как мятые тележки из супермаркета, как разбитая «ривьера». Я слышала жужжание высоковольтных проводов, коварную радиацию, от которой мутировали наши клетки.
Никому не было дела до тех, кто оказался здесь. Это конец цивилизации, то, к чему она пришла, дряхлая, истощенная. И остались только мы, Ники и я, два таракана, наблюдающих конец мира, — лазаем по руинам, выбираемся из-под мертвых тел. Похоже на сон, где у матери было вязкое, как глина, лицо. Я боялась спросить, какое оно у меня. Лучше не думать.