Шрифт:
Но этот вечер не для грустных мыслей! Сегодня я не хочу ни о чем тревожиться. Я дохожу до перекрестка, где начинается Эльвефарет. Стало холоднее, снег поскрипывает под ногами. Я вижу огни на другом берегу реки. Там, где-то в лесу, стоит дом Сельмы Люнге. Я почти различаю его за деревьями. Знакомая география. Там, внизу, в заводи лежала мама. Я уже очень давно не был в ольшанике. Может быть, это хороший знак.
Да, думаю я. Сегодня особенный вечер. Я не рыскаю по нашему району, как раненый зверь. Мне не надо останавливаться у последнего поворота. Человека с карманным фонариком нет дома. Марианне Скууг тоже. Вообще-то мне даже грустно. Я не видел ее с тех пор, как в тот вечер мы распрощались у Национального театра. Она словно оттиск с Ани, думаю я. И хотя она зрелая женщина, выглядит она почти так же, как ее дочь. Хотя на много лет старше ее. Мне неловко, что меня тянет к немолодым женщинам. Может, это как-то связано с мамой? Неужели на самом деле все так банально? Несмотря ни на что, я думаю только об Ане, даже когда лежу под одеялом с Маргрете Ирене.
Я миную последний поворот, ту точку, где мне всегда приходилось остановиться. Вижу вдали квадратный дом в конструктивистском стиле. Кроваво-красный, думаю я. Дом буквально кровоточит сквозь доски обшивки, словно там, внутри, находится жертва, раненое существо, чьей жизни угрожает опасность.
Со стучащим сердцем я останавливаюсь у калитки. Вхожу на запретную территорию. Но разве Аня не сама пригласила меня в гости? У меня есть свидетели: отец и Катрине.
Я подхожу к крыльцу, тщательно отряхиваю снег.
Там, за дверью, Аня, и она ждет именно меня.
Я звоню.
Она меня ждала. Проходит несколько секунд. И она открывает дверь.
Ее дружеская улыбка, как всегда, поражает меня.
— Наконец, пришел, — говорит она.
Аня обнимает меня. Аромат ноготков. Я перестаю дышать, стараясь, чтобы она этого не заметила.
— В последний раз получилось глупо, — повторяет она. — Я не хотела…
— Не думай об этом, — прошу я. — В этих стенах распоряжаешься ты.
— Папе следовало быть помягче.
— Наверное, он хотел без помех поработать дома?
Я пытаюсь быть любезным. Она, не отвечая, помогает мне снять пальто.
— Как хорошо, что ты смог прийти, — говорит она.
На ней тот же самый сиреневый джемпер, те же черные брюки и войлочные тапочки — все как в прошлый раз. Она закатывает глаза и провожает меня в гостиную. Меня это трогает. На журнальном столике стоит бутылка вина и два бокала. Она следит за моим взглядом.
— Только я пить не буду, может быть, потом и чуть-чуть.
— Сначала ты будешь играть.
— Хорошо. Если ты хочешь послушать. А еще у меня приготовлен салат. Ты хочешь есть?
— Нет.
— Можешь пить вино, пока я играю. Ведь ты любишь вино, правда? Я хочу, чтобы тебе было хорошо.
— Мне уже хорошо.
— Тогда налей себе вина. Ты это умеешь делать лучше, чем я. И начинай пить. А я буду играть.
— Какая честь!
— Но я буду играть только партию фортепиано. Остальное ты додумаешь сам. Ты знаешь этот концерт?
— Конечно. Это любимый концерт моей мамы. Особенно вторая часть.
— Все так говорят, и я из-за этого нервничаю.
— Я думаю, Сельма Люнге стояла у тебя за спиной и внушала тебе правильные чувства?
— Не говори так. Я начинаю. А ты сделай первый глоток.
Я подчиняюсь. Она садится к роялю. В гостиной полумрак. За панорамным окном стоят заснеженные ели. Лампы горят не на полную мощность. Они лишь тускло поблескивают. Дорогие кресла и диваны служат зрителями. Какая строгая публика, думаю я.
Но я — тоже публика. Я сижу в кресле, тяну вино и одобрительно киваю во время исполнения первой части. Вижу, что Аня с головой ушла в музыку. Я никогда не умел так сосредотачиваться. Звучит великолепно.
В паузах для оркестра Аня вопросительно смотрит на меня:
— Я не слишком медленно играю? Как думаешь, Каридис не хотел бы, чтобы я играла немного быстрее?
— Скажи ему, что ты ученица Сельмы Люнге, он поймет. И хотя ты еще чистая страница, он должен подчиниться твоему желанию.
Она согласна.
— Спасибо, — говорит она. — Но вот начинается вторая часть. Мы с Сельмой много спорили о ней. Сельма находит ее веселой. А я — грустной.
— По-моему, она очень грустная.
Аня оживляется.
— Но почему? Ты можешь объяснить?
— Тональность. Ми мажор. На первый взгляд она кажется открытой и потому веселой. Но это шутовская открытость, потому что за смехом кроется грусть, а это и есть самое грустное.
— Да. Наверное, ты прав. Спасибо тебе за эти слова. Теперь мне хватит смелости сыграть так, как я хочу.