Упит Андрей Мартынович
Шрифт:
Серенькая пичужка с белым подгрудком прыгала по метлице, ловя мотыльков. Дарта кинула ей крошек. Не стала клевать — испугалась, вспорхнула на березу и залилась долгой переливчатой трелью. Дарта покачала головой.
— Глупая, разве я тебе зла желаю…
С пичуги мысли ее перескочили к лесу, от леса к Мартыню — а где Мартынь, там и Майя. Долго думала она, прожевывая хлеб, потом вздохнула.
— Чего там… Поглядим, что он скажет…
От Соснового кто-то ехал. Лошадь сама свернула на дорогу к церкви. Полный, румяный возница, сразу видать, подвыпивший, лежал на охапке ольховых веток, брошенной в задок порожней телеги, и, мотая головой, что-то напевал. Свесившийся кнут бился по ступице — вот-вот накрутится. Дарта быстро встала,
— Слышь, сосед, подвези-ка меня.
Возница с трудом поднял отяжелевшие веки, посмотрел сонными веселыми глазами.
— Тебя, бабушка? Очумела ты! Да за это же в тюрьму угодить можно!
Громко расхохотался над своей шуткой, подергал вожжи и помчался рысью. На изгибе дороги, между двумя рядами ивняка, опять давай хохотать. Дарта прямо разозлилась, больше на себя, чем на того.
— Тьфу ты! Нарочно сунулась, что корова в навоз! Ехать захотела — а ноги-то господом на что даны? Так тебе и надо!.. Ну и есть же люди, срамники и бесстыдники! Каков господин, такие и слуги.
Ну, да ведь до пасторской мызы недалеко. Богадельня и остальные новые строения с той стороны за церковью. Налево, на круглом взгорье, засеянном гречихой, точно на перевернутом котле, большая груда руин — остатки разрушенной шведами католической церкви. Гречиха в цвету — казалось, запах меда струится от этих красных развалин. Жужжание пчел — как во сне отголосок давно забытой песни с непонятными словами… Дарта боязливо глянула направо, налево, наклонила голову и быстро перекрестилась.
Прямая, как по ниточке, вязовая аллея тянулась к мызе пастора, до самых дверей дома. Хлев, клеть, погреб — настоящее имение, еще краше, чем в Сосновом. У конюшни огромная свирепая собака с лаем металась на цепи. Дом, правда, одноэтажный, но под черепичной крышей, с двумя трубами и большими окнами. Дарта впервые была здесь, но безошибочным чутьем угадала двери кухни. Краснолицая приземистая кухарка разделывала кур и клала тушить в медный, накрытый крышкой котел. Дразняще пахло растопленным маслом, у Дарты набежала слюна. Кухарка встретила ее очень неприветливо. Чего не приходила вчера? По четвергам надо приходить. По пятницам и субботам преподобный отец готовит проповеди, тогда его нельзя беспокоить… Она долго ругалась, один за другим заталкивая куски курятины под крышу котла. Надо думать, и совсем прогнала бы, если бы, потревоженный шумом, сам преподобный отец не приоткрыл дверь. От растерянности не соблюдая приличия, Дарта нырнула под его руку и шмыгнула в комнату. Не успела припасть к рукаву, как пастор уже оказался за столом и с кряхтеньем усаживался в кресло. У него была короткая шея, широкое сердитое лицо, белый венец волос, обрамляющий голый череп, и такая же борода от ушей и по краям подбородка,
— Чего тебе надо? Кто такая? Откуда?
Кузнечиха была не из робких, но тут и она струхнула.
— Из сосновских, преподобный отец, с того конца.
— Чего приплелась в пятницу? В четверг не могла?
— Как не могла, отец преподобный. Да ведь в четверг я и не знала, что доведется идти.
— Ах, не знала! Когда Судный день будет, тоже не знаешь? Думаешь, райские ворота так и распахнутся, так в них и въедешь, как в стодолу?
По-латышски говорил он совсем неплохо, только изредка буркал себе под нос какое-нибудь немецкое словечко, до которого Дарте и дела не было. Но на сердце у нее было так тяжело, что все его слова точно свежую рану бередили, — Дарта почти позабыла, почему она здесь и из-за чего пришла.
— У меня лошади, преподобный отец, нету. На чем мне ехать? Мы, нетягловые, вечно пешие.
Пастор вскочил.
— Ты чего мелешь? Ты кто такая?
— Дарта, жена старого кузнеца Марциса Атауги.
Пастор словно насторожился. Потянулся было за большой книгой, но передумал, снова сел. Не сулящими добра глазами стал сверлить Дарту.
— Атауга… Дарта… Говаривали мне про некую Дарту… Читать умеешь?
— Малость умею, преподобный отец.
— И католический молитвенник у тебя есть?
— Этого никто не видывал, преподобный отец.
Пастор ударил кулаком по столу.
— Она самая и есть! Ка-то-лич-ка проклятая!
Крикнул он это точно на одержимую бесом или на ведьму. Но чем больше он разъярялся, тем больше к кузнечихе возвращалось самообладание. Задетая за живое, она гордо выпрямилась: он-то уж никак не может быть судьей ее веры. И она заявила спокойно, без малейшего страха:
— Преподобный отец, перед господом все веры равны.
— Вот, вот, вот — это ты самая и есть! У причастия не бываешь, в ересь католическую впала, заблудшая душа. Святую лютеранскую веру поносишь, угль пылающий на свою главу накликаешь.
— Я крещена в лютеранстве.
— Но ты его отринула, как и твои предки-язычники, кои старались смыть святое крещение в Даугаве. Все вы — язычники. Твой муж, этот старый кузнец, волхвует и идолам в капище поклоняется!
— Идолам он не поклоняется, преподобный отец. У него своя вера.
Пастор снова подскочил.
— Какая у вас, скотов, может быть своя вера? Разве господин барон дозволил, чтобы у вас была своя вера? Драть, драть, драть вас надобно, три шкуры с вас спускать! Вгонять ума в задние ворота, выбивать всю вашу ересь и блажь! И ты еще смеешь мне на глаза показываться, поганка!
— Я бы не показывалась, преподобный отец, да нужда приспела. Господин управляющий хочет повенчать Бриедисову Майю с Лауковым Тенисом.
— Да, хочет. А тебе что за дело?
— Мне-то ничего, а вот Мартыню, сыну моему, есть дело. Майя с ним почитай что сговорена.
— С кем Бриедисова Майя сговорена, судить не тебе, не твоему Мартыню, а только одному управляющему господину фон Холгрену. И он решил в воскресенье повенчать Бриедисову Майю с Лауковым Тенисом.
— Не делайте этого, милостивый преподобный отец! Мы, простые, грешные люди, можем заблуждаться. А ведь вы слуга господний, его волю творите. Где в писаниях Лютера сказано, что можно отнимать невесту у одного и венчать ее с другим, ежели это ее даже в гроб вгонит?