Дёрдь Конрад
Шрифт:
Получив назначение, Г. стал ходить в кожаной куртке, в высоких ботинках со шнуровкой, в облаке лосьона, которым смазывал морду после бритья; его сопровождали тяжеловесы-телохранители. Подковки на его каблуках четко стучали по каменному полу коридоров; слушать то, что он говорил, было неприятно. «Еще раз напакостишь мне, посажу! — скрежетал он в телефонную трубку, когда я, сообщив в радионовостях об аресте одного видного нилашиста, невольно разрушил паутину, в которую он планировал заманить сообщников. — Без моего разрешения о полиции чтоб ни слова!» «Прими-ка холодный душ, Г.! Нос у тебя не дорос учить, что мне говорить и что нет». Он то и дело посылал ко мне своих людей, требуя, чтобы я брал их на руководящие должности. «Ты что, Г., совсем идиотом меня считаешь? С какой стати я буду сажать себе на шею твоих шестерок?» «У этого Г. совсем крыша поехала, — сказал я однажды Р., вождю партии, с которым мы подружились еще под Москвой, в антифашистской школе. — Если он Дзержинского из себя корчит, черт с ним. Дзержинский, говорит, это наш апостол. И во всем ему подражает: приедет, скажем, в детский садик, устало гладит детишек по голове, на скрипке им пиликает. Ладно, от этого, положим, никому никакого вреда. Но он ведь что придумал: пыточные подвалы бывшей нилашистской штаб-квартиры переоборудовал в настоящую преисподнюю из ка-кого-нибудь фильма ужасов, — а это уже странно. Водопроводные трубы под полом убрали, вода течет в бетонных желобах, плеск гулко отдается в камерах с деревянным настилом. Между ними — темный лабиринт коридоров; когда арестованного ведут по ним бегом, внезапно вспыхивает прожектор, бьет в глаза, ослепляя беднягу. Ну, пускай, это говорит только о дурном вкусе, о пристрастии к дешевым эффектам, хотя я, например, не так представлял себе кулисы правовых учреждений демократии нового типа. Хуже, что он сам создает — и сам же разоблачает — целые враждебные заговоры. Знаете, что было недавно в С.? Агенты Г. нашли несколько старых госслужащих, оставшихся не у дел, и уговорили их объединиться в какой-то дурацкий союз. Более того — и тут опять вылезает наружу любовь Г. к дешевому кичу, — по настоянию провокатора они нацедили в стакан немного своей крови и этой кровью подписали устав союза. А на следующий день оказались в том самом подвале, и рукастые гориллы, которых приятель Г., какой-то бывший ремесленник-веревочник, набрал из третьеразрядных боксеров и одел в офицерскую униформу, выбили из них не только полное признание, но еще и имена всех знакомых, о ком хотя бы бегло упоминалось, что, может быть, этих тоже стоит попробовать вовлечь. Так что теперь уже и знакомые, которые ни о каком заговоре не слыхали, стонут, изувеченные, в камерах. И сами, конечно, называют новые имена: если человека долго бить, он рано или поздно что-нибудь обязательно скажет. Так что безумию этому ни конца ни края. Согласно диалектике Г., которую он для себя состряпал, прочитав пару брошюрок, приятель приятеля заговорщика — тоже потенциальный заговорщик. Пускай такой человек объективно ничего не совершил: субъективно он вполне мог бы совершить, — так рассуждает Г. Так что его знаменитое чутье уносит людей быстрее, чем черная оспа. Если партия его не остановит, сам он не остановится никогда. Помню, однажды, еще до войны, я побывал у него в мастерской; он как раз брюки примерял на клиента. „С какой стороны изволите держать прибор?“ — спрашивает он у хорошо сложенного господина. „Видел этого хмыря? — злобно процедил он, едва тот закрыл за собой дверь, — Знаешь, какое у него авто, знаешь, какая у него кошечка? Ух, я бы его вот этими ножницами кастрировал!“ Ужасная была с нашей стороны ошибка, что этого урода и недомерка мы поставили во главе полиции». Вот так я болтал непринужденно — кажется, и выпил довольно много, — и вдруг меня пот холодный прошиб: товарищ Р. сам, мягко говоря, был не красавцем, да и росточком не мог похвастаться. Но, уж коли я эту тему начал, то решил продолжать в том же светском тоне. «Представляете: подкатываются ко мне эффектные барышни, дают себя соблазнить, а потом, в постели, принимаются рассуждать о чистой демократии, да так настойчиво, что я потихоньку заглядываю в их записную книжку. И — ведь бывают же совпадения! — среди телефонных номеров обязательно нахожу телефон управления госбезопасности». Р. бросил на меня странный взгляд: «И тут вы, мягко говоря, не по-рыцарски, прямо голышом, хлещете их по щекам». «Ого, а вы хорошо информированы! — говорю я, ошеломленный. — Лучше, если бы вы попридержали Г. Такие мелкие ремесленники с усиками редко играют в истории благородную роль». Мне казалось, этой шуткой я в какой-то мере исправлю допущенный промах: у Р. усов не было. Однако он взглянул на меня еще более странно — и погрузился в усталую задумчивость. «Вы сами выбрали Г. на эту роль. И, на мой взгляд, выбор сделали очень правильный. Кстати, нехорошо о человеке говорить за глаза столько плохого».
В 1948 году я, оказавшись по какому-то делу в ЦК, снова зашел к Р.; попасть к нему в то время было уже нелегко: нужен был особый пропуск; но гориллы его меня знали и впустили без звука. Я вошел; вождь, стоя спиной, наливал себе коньяку. Я поздоровался; он вздрогнул, немного коньяка выплеснулось на ковер. «Почему не стучитесь?» «Я стучался, товарищ Р., вы просто не слышали». «А охрана почему не доложила?» «Охрана? Они меня знают, даже не обыскали, я и сейчас при пистолете». «Вы с револьвером? Почему вы входите ко мне с револьвером?» Я никак не мог взять в толк, чего это он смотрит на меня так встревоженно. Он умел держаться и душевно, по-свойски; бывало, приезжал к нам в антифашистский лагерь, нагруженный апельсинами, консервами: «Ах, братцы, как тут у вас хорошо: душой греешься», — и рассказывал такие истории, что у нас у всех, да и у него тоже, слезы текли от смеха. Но на сей раз он держался совсем не как в былые времена; сменив тон, он с горькой улыбкой стал жаловаться на судьбу. «Думаете, это такая приятная роль — быть отцом венгерского народа? Год назад я еще по рынку запросто бродил, с бабами торговался. А теперь шагу не могу сделать без телохранителей. Слишком быстро свалилась нам в руки власть. Вы даже не подозреваете, по какому тонкому льду мы с вами ходим!» Я хотел поговорить с ним о X., своем непосредственном начальнике. Я знал, Р. сердит на него за какую-то не такую статью, и решил прощупать, не удастся ли как-нибудь их помирить. «Он даже не заходит ко мне никогда, — пожаловался вождь. — Очень он немцев не любил, чувствую, националист он, так что, наверно, и от советских товарищей не в восторге». Я спросил, не отпустят ли меня в университет, на преподавательскую работу: устал я от радио, историей хочу заняться. Власть уже в наших руках, а приходится подчас восторгаться такими книгами, которые мы, в своем кругу, ни в грош не ставим. Пять лет я работаю языком, хочется тишины немного, учиться хочется. «Вы — заместитель начальника Радиокомитета, со временем, если X. куда-нибудь перейдет, вы займете его место. Это — большая власть. И вы ее готовы просто так бросить? Вы сами не понимаете, что говорите!» «Мне история как-то ближе, — сказал я. — А от власти — никакой радости. Сотрудники меня боятся, а потому заискивают и лгут. Иной раз пошутишь, они смеются, а мне кажется, это они потому только, что я — их начальник. Или — какая-нибудь актрисочка строит глазки, а мне кажется, просто ей хочется почаще получать роли на радио». Р. раздраженно махнул рукой, останавливая меня; лицо его было красным: «Чушь! Вы — тигр, вы — мой воспитанник. Вы привыкли к власти, как к сырому мясу. Вы уже ни дня не можете без нее прожить. В ученые вас потянуло? Смешно. Это как если бы вы сказали, что дали обет девственности. Те, кого я вырастил и воспитал, нужны мне. Две недели даю, чтобы вы подумали и сказали: политика или наука. Скажите лучше: как по-вашему, X, — человек надежный?» «Головой за него ручаюсь, товарищ Р.». «А вот такими выражениями бросаться не советую. Голову поберегите для себя. Я слышал, вы к нему часто заходите, пьете вместе, циничные высказывания допускаете. Думаете, я не знаю?» «X. почти не пьет», — вставил я. «Ну да, потому, что следит за своим языком. Не то что вы. Уж вы-то перед любой актрисулькой, которая на все готова ради сценической карьеры, не стесняетесь иронизировать даже в адрес Политбюро. Потом, как водится, кидаетесь на какую-нибудь другую дамочку, актрисулька же, оскорбленная до глубины души, валит на вас, что в голову взбредет. Мне уже надоело бросать в корзину доклады управления госбезопасности. Поосмотрительней надо быть. Сейчас другая ситуация, милый мой. Враг уже не нападает в открытую, он пробирается в наши ряды, и мы размахиваем ножами в темной комнате. Иной норовит нанести удар для того только, чтобы опередить другого. Я уже сам не знаю, кому доверять. Если вы за собой не следите, я тоже не могу все время вас защищать. Будьте с X. осторожнее. Никакой необходимости нет дважды в неделю ходить к нему и болтать что попало. Здешние товарищи завидуют нам, как будто мы виноваты, что привезли из Москвы зрелый большевистский опыт. Если они что-нибудь ляпнут, им и расплачиваться, но если вы промолчите, то вы — их соучастник. Не забывайте: у товарищей из госбезопасности это — вроде как профессиональная болезнь: они считают, что лучше перестараться, чем недостараться. А я только и знаю, что оправдываю своих товарищей, даже перед самим собой, — хотя, может, зря я думаю, что они просто легкомысленны. Мне эти работники госбезопасности нужны. Страна видит во мне отца, но разве мы не слышали об отцеубийцах? Да, каждый день — это наша победа. Но, как сказал товарищ Сталин, побеждает в конечном счете только смерть. Ладно, заходите ко мне, но пистолет оставляйте за дверью».
Чем больше власти было у Р., тем сильнее терзал его страх перед русскими, доверившими ему руководство страной, и тем больше людей ему нужно было сажать. Но и это не приносило ему покоя: расхаживая взад-вперед по огромному персидскому ковру в генсековском кабинете, он испытывал, думаю, по крайней мере такой же страх, как его жертвы в подвалах госбезопасности. Злорадно-ироничный ум никогда не изменял ему, но доверие к людям стремительно атрофировалось, заставляя его постоянно перебирать в голове своих сотрудников; меньше всего он опасался тех, на кого уже натравил Г., своего неутомимого сторожевого пса. Чем сильнее он презирал его, тем больше в нем нуждался. Сексуальная озабоченность в нем почти сошла на нет, но перед Г. он раскрывался, как перед изобретательной шлюхой, которая, служа извращенным прихотям господина, находит в этом занятии оправдание собственной жизни, и это щекочет его самолюбие. Богатую фантазию Р. сильнее всего возбуждала цепочка событий от выбора жертвы до первой оплеухи, цепочка, которой свойственно обрастать зигзагами и завитушками более прихотливыми, чем те, что возникают в пыточных камерах; хотя последние тоже не оставляли его равнодушным. Будь он чуть более одаренным и не будь принуждаем судьбой цепляться за примитивные, но защищенные всем государственным механизмом шаблоны политики, он мог бы делать настоящий театр, где даже холостой патрон издает дьявольский грохот, зато актер, застреленный минуту назад, встает и раскланивается перед занавесом; и, конечно, не находись Р. в такой роли, где ему, хочешь не хочешь, приходилось прибегать к дешевым и грубым, совсем не театральным, эффектам показательной боевой стрельбы по живым мишеням, под ослепительными прожекторами, на арене истории, где громкость оваций обеспечивали угрюмые надсмотрщики, рассредоточенные в зрительном зале.
С улыбкой экспериментатора Р. питал и взращивал страх в других; он не только сам был виртуозом страха, но и мастером устрашения. Одним из любимых объектов его развлечений был президент республики — поэт со склонностью к пустозвонству, в недавнем прошлом глава социал-демократической партии, который в испуге продал нам все социал-демократическое движение, взамен получив громкий, но непрочный, как мыльный пузырь, пост. Однажды Р. пригласил его на ужин, без жены. «Должно быть, серьезный будет разговор, в самом узком кругу, одни члены Политбюро», — размышлял по дороге, сидя в машине и раздуваясь от важности, президент. Жену он, чтобы не скучала дома одна, отправил в гости к X., где был и я. Мы вспоминали прошлые времена. Жена X. подала к столу телячье филе с соусом из мадеры; мы воздавали должное ее кулинарному искусству: не зря они с X. провели годы в Париже, в эмиграции. Правда, там, в Париже, руководство поручило X. укреплять хрупкое марксистское образование Илоны, что совсем не было детской игрой. «Терпеть не могу Анти-Дюринга! А тебя очень даже могу терпеть», — взбунтовалась в конце концов Илона и подставила X. теплые губы; в нетопленой той мансарде они и стали мужем и женой, обретя друг друга душой и телом. «Видишь, какой опасной была в двадцатые годы революционная деятельность, — улыбаясь, смотрел на меня X. — Ты в то время еще пешком под стол ходил». Мы были в тот вечер сентиментальными, словно защищаясь этим от зловещих слухов, что ползли в последние недели по городу. Телефонный аппарат был накрыт меховой шапкой; погреемся за столом у X.: в подвалах у Г. будет холодно. Только госпожа президентша заметно нервничала: почему муж не звонит? Она приучила его, где бы он ни был, звонить ей каждые два часа. «Р., наверно, его соблазнил», — пыталась она шутить. «Очень даже возможно», — без улыбки сказал X.
Странная то была весна. Госбезопасность разбухала на глазах: сначала она занимала угловой дом, потом поглотила соседние здания, потом едва ли не целый квартал; по краю тротуара протянута цепь, двери лавок заложены кирпичом, но в окнах — приветливые пеларгонии. Толстенький мой сосед по лестничной площадке — дипломат в ранге посла; в один прекрасный день его повесили, и семье его пришлось убраться из просторных, облицованных деревянными панелями покоев, а освободившую жилплощадь занял духовой оркестр госбезопасности, который, среди райских птиц и серебристых бабочек на шелковой обивке кресел, месяцами, такт за тактом, осваивал «Кантату о Сталине». Кантата, в которой звучали главным образом барабаны и тубы, была невероятно величава; «О Сталине мудром, родном и любимом, прекра-а-сные песни слагает народ», — гремело из салона вздернутого посла: салон соседствовал с моей комнатой. «Прекрасные — может быть, но отнюдь не тихие», — сказал я секретарше, придя утром с гудящей головой в Радиокомитет; секретарша, конечно, тут же сообщила куда следует. Пару недель назад У. на правительственном приеме позвали к телефону, он, даже не поставив бокал с шампанским, пошел следом за официантом, у телефона его ждали два молодых человека, они взяли его под руки и увели; с тех пор мы его не видели. Л. с женой поехали в санаторий, нам зачем-то понадобилось ему позвонить, в санатории сказали, что он вернулся в Будапешт; на работе секретарша ответила, что Л. в отпуске, и быстро положила трубку; дома жена, рыдая, рассказала, что они купались в озере, вдруг рядом остановилась моторка, влезайте, срочный вопрос, жену отпихнули, с тех пор об Л. ни слуху ни духу; знакомые, встретив ее на улице, спешат перейти на другую сторону. Лысый, молчаливый Д., мудро попыхивающий трубкой, руководил секретариатом Р., бумаги содержал в образцовом порядке; он никак не мог взять в толк, зачем Р. в два часа ночи понадобился какой-то документ: Р. просто обыскался, но никак не может его найти. «Ложитесь лучше спать, товарищ Р., утром я вам его принесу». Но Р. драматическим тоном умолял Д. прийти немедленно; с тех пор Д. нигде нет. Все трое — наши добрые друзья. Неосторожно все-таки ведет себя президентская чета, чистое легкомыслие с их стороны, что супруга пришла сюда; хоть они и социал-демократы, драматургия власти у них не в крови, нет.
Тревогой веяло даже от стены, из-за канапе, на котором, держась за руки, сидели X. с женой. За этой стеной жил наш общий друг Б., некогда юрист в банке, сейчас — один из заместителей шефа госбезопасности. В 30-е годы он приютил Г. у себя в квартире, когда тому на несколько недель нужно было исчезнуть. Кухарку свою, любительницу почесать языком, Б. на это время отправил в отпуск; а скучного своего постояльца, чтобы как-то скоротать время, учил играть на скрипке. После войны Г. уговорил Б. служить у него доверенным лицом и советником по юридическим вопросам. С X. же Б., еще в Париже, редактировал авангардистский литературный и общественно-политический журнал, они печатали его на ручном печатном станке, на котором выполняли и мелкие сторонние заказы; в течение многих лет они прекрасно находили общий язык и жили душа в душу. Мне довелось взять Б. в плен в Карпатах. «Наших с тобой жен вместе депортировали», — сообщил он; тогда мы уже знали, что это значит. Мы спали с ним в одной комнате; то я принимался стонать во сне, то он; другой в это время тактично молчал. Однажды у меня из горла вырвался какой-то лающий звук. Б. сел рядом со мной, взял мою голову, словно меня рвало; и, должно быть, от этого меня в самом деле вырвало. «Ну, ну», — говорил он застенчиво; плечи у него тряслись; он скрутил для нас обоих цигарки, огонек спички плясал в его пальцах. «Если бы я способен был верить в вечного судию, — произнес он хрипло, — я бы ему сказал: все, теперь твоя очередь! И осудил бы его без всякой пощады. Нет у него права творить такое! Он нарушил все мыслимые заветы и заповеди. Если бог есть, но он — массовый убийца, это — больший абсурд, чем если бы его не было вовсе. Значит — его нет. И судить приходится нам». «Пожалуй, скорее — мстить. Только вот вопрос: есть у тебя желание мстить?» — сказал я с горьким цинизмом. «У меня есть право! — строго ответил Б. — Справедливость нельзя подменять психологией. Если нет права, то ты можешь убивать людей уже потому, что тебя, годовалого, бросила мать». «Меня — не бросила», — сказал я; «Меня — да», — сказал он. Мы вышли на улицу умыться снегом; мы раскраснелись и в те утренние часы были такими друзьями, какими никогда после. Его жена вернулась домой, моя — нет. Его жена вернулась, но совсем не рада была новой работе мужа, откуда он приходил домой со стиснутым ртом, измочаленный. Вместе с супругами X. они отремонтировали большую квартиру, разрушенную попаданием бомбы; партия предложила им особняк текстильного магната, бежавшего за границу, но они отказались от такого подарка. Нам и предупреждать их не надо было по телефону: к ним можно было в любое время запросто явиться с бутылкой вина; но в ту весну они как-то пригласили нас на ужин официально. Все уже собрались, только хозяин отсутствовал; атмосфера была скованной: мы не могли не думать о том, что сейчас он, возможно, как раз кого-то допрашивает. Б. пришел лишь после одиннадцати; с нами он даже не поздоровался: из прихожей, обменявшись несколькими словами с женой, прошел в свой кабинет; вскоре оттуда донеслась негромкая музыка: соль-мажорная токката и фуга. В щель неплотно прикрытой двери я видел, что он сидит, поставив локти на колени, низко опустив голову. «Хочет побыть один; не знаю, что случилось», — сказала жена.
О том, что произошло в тот вечер, Б. рассказал лишь после революции, в тюремном лазарете, где он лежал как превысивший меру насилия представитель полицейской власти, а я — как ее противник, превысивший меру сопротивления: любое превышение меры вредно для здоровья. У нас были веские причины обратиться к врачу: я перенапрягся, переводя в год по крайней мере по три страницы какой-то американской стратегической бредятины, — но это, во всяком случае, была работа. Что касается Б., то он бессовестно загорал в тюремном садике, офицер-воспитатель, неся под мышкой кипу свежих журналов, просил у товарища полковника разрешения войти; шезлонг усталым голосом разрешал, но звук транзистора не становился тише. Короче говоря, Г. в тот достопамятный день — дело шло к вечеру — попросил Б. поехать с ним в ЦК, потом он закинет его домой; да, конечно, Г. знает, сегодня у Б. званый ужин, хотя список гостей у него восторга не вызывает. Б. по дороге в ЦК, сидя в машине, нервничал, как школьник перед выпускным экзаменом, гадающий, какой билет ему достанется; он, правда, подозревал, что пришло время, когда партия должна назначить кого-то козлом отпущения — главным предателем и вредителем, затесавшимся в ее ряды. Б. пришлось несколько часов сидеть в машине; выглядывая в щель между шторками, он немного завидовал идущим мимо, по своим делам, трудящимся, хотя в то же время и презирал их немного. Он уже начал подумывать, не арестован ли сам Г.; наконец его миниатюрный шеф показался в дверях подъезда, исполненный достоинства, как человек, который осознает историческую судьбоносность момента. Сев в машину, Г. долго молчал, потом назвал имя — имя министра иностранных дел, который недавно еще ведал внутренними делами и был любимцем партии. Б. содрогнулся. «Это — он?» «Он». Тяжелый урок. Б. чувствовал, сейчас ничего больше не следует спрашивать. До этой минуты он глубоко чтил того человека, бывшего своего начальника. «Что скажешь на это?» — спросил Г.; наверняка он сам не знал, что на это можно сказать. Б. прокрутил ответ в уме — и лишь потом открыл рот: «Серьезный удар по империалистам». «Да. Серьезный», — согласился Г. Они отправились обратно в управление, обсудить детали завтрашней командировки. Приехав домой, Б. уже знал, что за этим последует; мы — еще нет. Бах не смог его успокоить; всем своим существом Б. чувствовал, что колесница апокалипсиса несется под гору, и никакая сила не остановит ее. Уходя, мы не зашли к нему попрощаться; «Не трогайте его сейчас», — попросила нас жена. В следующий раз мы встретились в комнате для допросов: лицо у меня было залито кровью. Б. отшатнулся, увидев меня; я с любопытством смотрел на него: он подошел к столу, отвел взгляд, полистал досье, потом ушел к окну и через мутное стекло долго смотрел в серый брезжущий свет пасмурного дня.
В ту ночь он не ложился спать: в половине четвертого утра он уже вел колонну из пяти машин, в которых сидела группа захвата. Телохранители министра, посвященные в план операции, открыли им садовую калитку, дверь в дом — горничная, которая от неожиданной оплеухи упала, ударившись о стену; жена отчаянно будила мужа, который от переутомления спал мертвецким сном; глаза у него уже были открыты, а он все никак не мог осознать, что эти двадцать человек в дождевиках пришли за ним. Лишь одевшись, он проснулся окончательно. И тогда сел и заявил: «Я никуда не пойду». «Несите его в машину», — скомандовал Б.; министра бросили лицом на пол, связали по рукам и ногам, и шестеро человек, подняв длинное тело над головой, понесли его, как офицеры несут гроб с телом боевого товарища. Жена его лишь осенью пятьдесят шестого снова увидела это тело; точнее, кости с остатками плоти. Именно тогда, незадолго до революции, вскрыта была его строго засекреченная, без всяких обозначений могила — возле придорожного рва, на двадцать пятом километре шоссе, ведущего от Будапешта на восток. Женщина взяла в руки череп. «Это он», — сказала она, и стоявший рядом зубной врач кивнул: он узнал золотой мост в левой части верхней челюсти. «Как ты мог сделать такое?» — спросила у Б., много лет спустя, вдова. «Ты видела хоть одного коммуниста, который отказался бы выполнить задание партии? — ответил ей Б, — Откажись я, меня бы тоже, скорее всего, забрали, но это еще полбеды; куда хуже, что я с той минуты уже не был бы коммунистом. Он поступил бы так же, если бы роль предателя выпала другому». «Он — нет!» — крикнула женщина. «Когда до меня дошла очередь, меня тоже так выносили». «Это не оправдание», — прорыдала она. «Оправданий нет и не будет», — неожиданно севшим голосом произнес Б. «Как ты можешь так жить?» — спросила женщина. «Как все убийцы. Нас таких много на земле. Большинство живут, как спортсмены на пенсии».