***Отражаются лужи в древесном небе.Тополя прекрасны в своей наготе.Негромко поёт старик, никому не потребен,кроме собственных отпрысков, да и тенеохотно звонят ему — и не то что денегжаль на междугородные, но такой тарифразорительный — даже зажиточного разденет.Так и вешаешь трубку, толком не поговорив.Впрочем, он мало-помалу впадает в детство.Дремлет в кресле, голову положив на грудь,и хотя кое-как умеет еще сам одеться,но не может ни пуговицу застегнутьна воротнике рубахи, ни натянуть кальсоны,ни продеть артритные руки в рукава драпового пальто.Клонит в сон его, ах, как все время клонит в сон его!Что же он напевает, мурлычет что?Серой тенью душа его, сизой теньюплавает в виде облачка, и пальцы ее легки.Книга раскрыта, но что-то не ладится чтениесквозь давно поцарапанные очки,и мелодия молкнет, уходит, сворачивается до точки,как обычно бывает с музыкой, когда зубы стучат отхолода, и прыгучие складываются строчкив что-то вроде «воздам, мне отмщение». Воти портрет художника в зрелости — темного, сирого.Надкуси ему яблоко, Господи, воскреси сестру.Для него любая победа — пиррова,да и хмель — похмелье в чужом пиру.***Заснувший над Книгою перемен не ведает Божьего света.Но я о другом — рассмотри феномен пророка, точнее поэта.Глаголом сердца охладевшие жег, и яростно пел, и тревожно.Ах, как же сомнительно это, дружок, вернее, вообще невозможно!Здесь сеем пшеницу. Здесь — просо и лён. И этот лужок распахать бы.Евгений Абрамович благословлен женою, потомством, усадьбой.В скрипучей мансарде за письменный стол под вечер садится ЕвгенийАбрамович, в черном халате простом, для муз и ночных вдохновенийеще, разумеется, не готов, но знает уже, чем заняться —есть в штофах настоек семнадцать сортов, а может, и все восемнадцать.Особенно давешняя хороша, где меда гречишного малость,терпка и не приторна. (Ноет душа, но это неважно — осталосьнедолго.) Вздыхает последний поэт, и все ожидает чего-то,сжимая полезный латунный предмет — рейсфедер немецкой работы.Пора молодеть, перестраивать дом, копить на поездку в Неаполь.Как все-таки славно живется трудом. Тушь жирная капнула на пол.Звезда покатилась. Луна поплыла. Залаял Трезор у калитки.Что, унтер в отставке, давай за дела. И жизни, и смерти в избыткена каждого выдано. Со свечи снимая без гнева и страханагар, бормоча, что и в царской печи не сгинула вера Седраха,Евгений Абрамович, как Пифагор, склоняется над чертежами,и мыслит, сужая презрительный взор; как страшно меня облажали!***Школьная астрономия, где миллиардами леткрутится шар голубой и медлительно стынет…Горный хребет, допотопной твари скелет,не шевельнется, череп безглазый не вскинетв воздух разреженный. Вымерший зверь-камнеед,что подползал, урча, к разлому, развалу и сдвигу,выбиравший базальт помягче, и посвежее гранит,так и не дожил до занесения в красную книгу.Переселение душ, говоришь? Уверяют, что это не факт.Короток бронзовый век, только каменный — долог.Не был бы я двуногим без перьев — стал бы и сам литофаг,падший архангел, в крайнем случае палеонтолог,хриплый хранитель архива Господня. Но выбора нет,поздно мятежничать. Будем в труде и тревогежизнь доживать, да выискивать, щурясь на свет,чертовы пальцы в песке и куриные боги.Дом наш открыт всем ветрам. Прислонились к горамстарые рамы небесные, снятые с петель,крутится кинопроектор, роняя на белый экранзапахи снега и масляной краски. СвидетельК., вы заснули? Нет-нет. Просто на улице дождь,вот и заслушался. Тихо он однообразною маетсямузыкой, будто гадает — «дойдешь — не дойдешь» —на бесконечной ромашке ………………
Запоздалое посвящение Льву Лосеву
Поэт привык кокетничать с косой.Стоит он, например, за колбасой,(о чем сегодняшнее поколеньеуже не ведает), и помыслы о тленьев душе его роятся, о тщетеземных забот, о вечной нищетелюдского духа пред лицом Творца,и неизбежности всеобщего конца.А между тем проходит полчаса,и очередь густеет. Колбасауж на исходе, словно краткий вексынов Адама. Слава Богу, чекпробит. И продавец, вполне подобензлатому истукану Навуходо —носора, или спящему во гробеантихристу с бородкой, нож стальнойнадежно держит в длани ледяной.Несчастен смертный (думает избранникмуз), с мокрым снегом схож его удел,а здесь, в России скорбной, он по пьянивообще свое спасенье проглядел.Разрушил церкви, в злобном пустосвятенаходит утешенье, от небеспоспешно отказался. В результате —вонь, очереди, сыр навек исчез,газеты врут, гэбэшники у власти.По радио краснознаменный хорорёт, что мы построим людям счастье.А впрочем (веселеет), это вздор.Есть крепость духа. Есть служенье музам.Еще мы расквитаемся с СоюзомСоветских соц., пробудимся, отыщемвождя, что чист и честен, и придеттакая пропасть и духовной пищи,и матерьяльной! Бедный мой народ!Забитый и ограбленный, угрюмый,как тот Ермак, счастливей и добрейты станешь, в Государственную Думупошлешь своих сынов и дочерей,откроешь Божьи храмы, скажешь «здравствуй!»соборности — припомни, что гласятпророчества… «Ну, шевелись, очкастый,тебе кило?» «Нет, триста пятьдесят».***Много чего, если вспомнить, не любила советская власть.Например, терпеть не могла красоты и гармонии в нашемпонимании. Тяп да ляп был лозунг ее. Перепасть,несомненно, что-то могло художнику, скажем,тот же косматый закат над бездонным озером где-нибудьвозле Кириллова, ива плакучая, грустная кошка,моющая лапой мордочку у крыльца, но сутьв том, что умение воспринимать красоту — понемножкуоскудевало. От рождения слаб человек, Харонов грошвся цена ему. Не умеет ни каяться, ни молиться.В окружении зла — и сам становится зол, нехорош.Был я молод тогда, и гуляя запаршивевшею столицей,часто отчаивался, чуть не плача, негодовална уродство, грязь, очереди, войну в Афгане,на бессовестность слуг народа, ВПК, КГБ, развалэкономики, на отсутствие водки и денег в кармане.Да и меня самого не любила советская власть.Был я в ее глазах пусть не враг, но недруг народаВ ходе, Господь прости, перестройки и гласности большая частьмерзостей этих разоблачилась. Воцарилась свободамысли, печали и совести. А красоты ни хренане приумножилось, даже убыло. И художник, старея,думает: где он ее потерял, гармонию? Да и была ли она?В реку времен впадает, журча, и наше неумолимое время.Глас с высоты вопрошает: эй, смертный, еще что-нибудь сочинил?Или по-прежнему с дурой-судьбою играешь в три листика?…А еще советская власть не любила красных чернилв документах — справках, анкетах, характеристиках.***Сколько воды сиротской теплится в реках и облаках!И беспризорной прозы, и суеты любовной.Так несравненна падшая жизнь, что забудешь и слово «как»,и опрометчивое словечко «словно».Столько нечетных дней в каждом месяце, столько рыбв грузных сетях апостольских, столько болив голосе, так освещают земной обрывтысячи серых солнц — выбирай любое,только его не видно из глубины морской,где Посейдон подданных исповедает, но грехи имне отпускает — и ластится океан мирскойк старым, не чающим верности всем четырем стихиямвоинам без трофеев, — влажен, угрюм, несмелвечер не возмужавший, а волны всё чаще, чащев берег стучат размытый — и не умер еще Гомер —тот, что собой заслонял от ветра огонь чадящий.***Индейцы племени мик-макне знали письменности, кромеособых знаков, чтобы в снах,приснившихся в священном доме,не забывалась ни однапровидческая тонкость, то есть,чтобы в хитросплетеньях снаясней прочитывалась повестьо роке. Можно ль победитьсудьбу? И все же страх неведомтем, кто умеет выходитьна связь с потусторонним светом.…………………Увы, заветный алфавит,язык отеческой запискис небес на землю, позабыт.Аборигены по-английскичитают Гришэма, поютпсалмы, да тешатся игристым,и контрабандный продаюттабак восторженным туристам.Мы молча курим коноплю,бьем дичь, яримся, клевер сеем,и те, кого я так люблю,вполне к языческим затеямне то что холодны, но пусть(твердят) бессребреник-этнографвыучивает наизустьуже трехсотый иероглиф —о чем грустить? Зачем радетьо суевериях, надеясьв них будущее углядеть,как полуграмотный индеец?Кембрийской глиной липнет жизньк подошвам, к пальцам осторожным.Я говорю себе: «Держись,и станет будущее прошлым».Вздохни, над каменной доскойсклонясь, паяц непостоянный, —еще не сгинул род людскойв огне святого Иоанна.И над поверхностью земли —как фимиам в Господнем храме —невидимые корабли плывутвоздушными морями.***Ах, знаменитый бестселлер, листая который за ужиномвдумчивый биржевый маклер чешет затылок, меняясь в лице,знакомясь с теорией мира, требующей трех с лишним дюжиносей для пространства, зато не нуждающейся в творце!«Ты уже прочла?» «Не отрываясь». «Да, в самом деле…Даже мне, с моей школьной тройкой по физике… Этот еврей…»«Англичанин», «…он правда прикован к креслу?» (Кивок.) «Еле-елеговорит. Книги — диктует. Но — женат, и нажил троих детей».Что ответить тебе, быстроглазый британский гений,в инвалидной коляске, с атрофией лицевыхмышц? Я и сам, томящийся в клетке из трех измерений,неуместен, как вывих, я сам в последнее время тихи не слишком улыбчив, карман мой прорван,всякие мелочи выпадают, а потом и не вспомнишь, что именнопотерял — красоту ли греческих формул,или любовь к простору и времени? Не до оды мне, не до гимна —и какие три дюжины! Одного, право, хватит с лихвою,четвертого, чтобы жадным глазком заглянуть в разломдышащего пространства, туда, где пеньковой тьмоюсхвачено мироздание, словно морским узлом.…Теоретически, вылетев со скоростью светаВ одном направлении, в конце концов прибудешь, как МагелланВ отправную точку. Жаль, что не только сам ты за время этоКончишься, но и вся вселенная. Так что подобный пландаже в случае расцвета звездоплавания не пригодится.Браво, мудрый мой астрофизик. Но посоветуй все-таки, какобнаружить его, четвертое? Пролетает черная птица,вероятно, скворец, над весенней улицей. Ночь в руках —гуттаперчевый шар, слюдяные блестки, а днемстелется дым от сожженной листвы по окрестным дачам.Пахнет корицею, мокрым снегом, терпким вином.Словом, всем, чего не храним, а потерявши — плачем.