***Разумеется, время — праздник. Столько в нем приправ, причуд и прикрас.Так в пустынном музее народов востока умиляешься лишний раз —сколь открыт образованному японцу мироздания стройный вид!Цепенеет, тлеет косматое солнце, вдоль по озеру лодка скользит,конь вдали гривастый процокал, светло-серая дышит мгла —только жаль, что полуслепому соколу не обогнать орла.Вот и мы, дружок, должно быть, могли бы петь во сне, о будущем не говорить,вдвоем разделывать снулую рыбу, клейкий рис в горшочке варить,под куполом в звездный горошек насвистывать славный мотив,да зеленый чаек из фарфоровых плошек прихлебывать, ноги скрестив.Дальний путь, сад камней, золотые хлопоты — неужели ты думаешь, я о Японии?Нет — я о зависти к чужому опыту, ревности к чужой гармонии.Открываешь газету — детоубийцы, наркоманы, воры, рабы страстей,а меж тем уверяют, что те же токийцы никогда не наказывают детей…Врут, конечно, как ветер в конце апреля. Вероятно, тюрингский гномтоже завидует русским лешим. Время слабеет, треща голубым огнем.Время опоры ищет, хотя и само оно тоже опора кому-то. Запуталась? Ничего.Видишь, как угль, черны крылья у ворона, тушь хороша, и вечер — чистое волшебство…***В верховьях Волги прежние леса.Вокруг Шексны лежат озера те же.И в книжке старой те же адресарощ и холмов, равнин и побережий.Они давно живут и дышат безменя, свечами перед аналоемгоря. И если б завтра я воскрес,я б первым делом вспомнил, что давно имне признавался, как люблю их, неписал пространных писем без ответа,тех, что годами шлет чужой женеотвергнутый любовник. Но об этом —молчок, как говорил поэт, застывв ночи у телефона. Всякий воленжить прошлым, под пронзительный призыв,летящий с одиноких колоколен,затерянных во времени ином,в глуши (ты знаешь наше бездорожье),в стакане с синим утренним вином,в сосновых иглах, в теплой руце Божьей…***Старые фильмы смотреть, на февральское солнце щуриться.Припоминать, как водою талой наполнялись наши следы.Детские голоса окликают меня с заснеженной улицы,детские голоса, коверкая, выкрикивают на все ладыимя мое. Над Москвой — деловой, дармовой, ампирной —мягкая пыль времени оседает на крыши, заглушаяперебранку ли, перекличку. Сказать по правде, мир мойобветшал и обрюзг за последние годы. Небольшаяэто беда, да и что кокетничать, потому какпритча насчет земли и зерна, как и ранее,справедлива. Еще не вечер. Поднаторев в науках —природоведении, арифметике, чистописании —дети играют в войну, ружьями потрясают, большимисаблями, пистолетами. Падают в мокрый снеги хохочут. Нет, пожалуй, все-таки это чужое имя,или вообще не имя, а попросту — детский смехчередуется с криками, и право слово, неважно,в чем их смысл, белладонны довольно еще в зрачке,соглядатай, прильнувший глазом к замочной скважине,за которой бездонный спор на неведомом языке.***Это кто у нас не склоняет выиперед роком? Кто голубой слезойпо стеклу сползает? Тяжкие кучевыелиловеют, беременные грозой.Крутись на сыром асфальте, бумажный мусор,тяни пивко на бульварной скамье,молодежь. Кто у нас спокоен, кто и усомне поведет, будто в фотоательепозирует? Видимо, в плоской фляге,в заднем кармане, осталось граммдвести с лишним еще животворной влаги.Осушив ее, — важен, суров, упрям, —семенишь домой с картошкой и огурцами.В небо глядишь с опаской — а ну как дождьхлынет? Одни царили, другие устали.И, если честно, уже почти ничего не ждешь.Разве что так, вздыхаешь, думая: ах как глупо.Не по Сеньке шапка, не по заслугам честь.Где же жизнь.вопрошаешь,где же она, голуба?Оглянись, дурила, это она и есть***…Ветхим пледом прикрывшись, сиротский обедпоглощая за чтеньем газет,объяснить бы, зачем я на старости летобленился и стал домосед.Отзвенели пасхальные колокола,дух свободы пронзительно-сух,и цветут тополя — значит, скоро земляв тополиный оденется пух.Этот миф, этот мир, вероятно, неплох,быстрый дождь, поцелуй впопыхах,да бумажная роза, которую Блоквоспевал в декадентских стихах,и подвал недурен, и вино хорошо,и компьютер нехитрый толков.Слышу голос: чего же ты хочешь еще?Неужели прощенья грехов?Нет, начальник, ухи не отведать ершу.Черный шелк на глазах, серый прах.О несбыточном я уж давно не прошу,Нагуляться бы только в краях,где бессонное небо, где плеск голубей,где любому прохожему раднеулыбчивый вестник напрасных скорбени печалей, и ранних утрат.***…я человек ночной, и слухомне обделен. Когда зимаохватывает санным звукомоцепенелые домапредместий правильных, когда я,в клубок свернувшись, вижу соно том, что жизнь немолодаякрутится страшным колесом —все хорошо, у колеса естьи ось, и обод. В этот чася нехотя соприкасаюсьсо светом, мучающим нас,и принимаюсь за работу,перегорая ли, дрожа,пытаясь в мир добавить что-то,как соль на кончике ножа…***Вечер страны кровав и лилов, ворон над ней раскрывает рот.По Ленинграду спешит господин Ювачев с банкою шпрот,с хлебною карточкой, лох, с номером «Правды» в руке,будь у него котелок — то спешил бы домой в котелке,и рассмешил бы вас, и тоскою пронзил висок.Так господин Ювачев долговяз, и дыряв у него носок.В клетчатый шарф спрятался он, в вытертый плед,жизнь, уверяет, фарс, а смерть так и вовсе бред,к черным светилам поворотись тощим лицом,чаю с баранками, что ли, выпить перед концом…***Старинный жанр прогулки городской,ямб пятистопный — белый, благородный,неспешный ритм шагов по мостовым…Давно уже, любовь моя, по нимне проходил курчавый Александр,ленивый Осип, Александр другой —но в точности, как первый, ветрогони алкоголик. Все они, в краяхнедостоверных, облачных, туманных,беседуют друг другом, усмехаясь,когда бросают взгляд на землю нашу,где отжили, отмаялись, оставивв наследство нам вечерний переулокс кирпичным силуэтом колокольни,настырных голубей в прохладном парке,которых, коли помнишь, при Хрущевеотлавливали сотнями, сетямиособыми, с неведомой заразойсражаясь. Нынче в городе все большеворон, не голубей, поди поймайее, хитрюгу, с золотым колечкомв огромном клюве, да и крысы что-точрезмерно расплодились. Но затоне так суровы зимы, и веснаприходит раньше. Правда, во дворахеще чернеет снег, и резок ветер.Ты мерзнешь? Не беда. Настанет май,откроются пруды, где можно лодкувзять напрокат, и всласть скользить, скользитьнад зарослями сонной элодеи…