Шрифт:
Мне трудно описать концерт. Даже, пожалуй, невозможно. И это всегда так было: когда выступают ученики моих друзей или того хуже – свои, то я совершенно не могу воспринимать действо целиком, просто неспособна увидеть выступление со стороны, потому что давно нахожусь «внутри» и переживаю каждое движение отдельно. Все выступление раздергано в моем сознании на тысячу «трудных мест» и фрагментов, по которым, как по лезвию бритвы, я иду вместе с исполнителями: так, это сделали, это прошли, теперь это, здесь молодцы, а здесь могли бы лучше…
Поэтому я и не буду пытаться описать концерт со зрительского кресла, а останусь на своем стуле, за роялем. Если уж совсем коротко, то концерт прошел прекрасно, на подъеме, без срывов и накладок. Девицы танцевали хорошо, не по-школярски, публика щедро буйствовала.
Одним из сильнейших впечатлений для меня стала мужская вариация на музыку Пуни. Это были такие чудеса эквилибристики, высший пилотаж! Номер можно смело выдвигать на конкурс международного класса, и безусловная победа гарантирована. Это я не про мальчика, это я про себя. Что он творил! Я носилась за ним ошпаренной тенью, пытаясь при всем при том соблюсти размер и общую форму (хотя Пуни, не переживайте, в гробу не переворачивался, потому как вряд ли признал). Где-то в середине мальчик добавил пробежечку по кругу. Разволновался, должно быть. Не уважал он Пуни, ох, не уважал, ни во что не ставил.
К слову сказать, подобных вещей я не только не боюсь, но отношусь к ним как к азартной игре. Полно людей, которые обожают компьютерные игры, ну там, где надо гоняться за какими-нибудь самураями и попутно уворачиваться от пуль и драконов – врешь, не возьмешь! Очень непредсказуемо и азартно, а если ошибся – кошмар! все, умер, конец! Но тут же, не сбавляя оборотов, у тебя открывается следующая жизнь, и ты несешься дальше. Для меня подобные фокусы на концерте – что-то типа компьютерной игры для концертмейстеров: и азартно, и не умер, и сам себе молодец.
Кроме мальчика, других неожиданностей не было, программу все отработали на славу. Отыграв свой репертуар, я села рядом со старшей, смотреть финальный фрагмент из «Спящей», который шел под фонограмму. Настроение было прекрасное: все позади и с блеском, гора с плеч! Ужасно хотелось поболтать с ней о концерте, но она была неприступна и холодна, как памятник. С одной стороны, ей и хотелось, чтобы директриса, наконец, облажалась, а с другой – это же и ее работа тоже. Она сидела с поджатыми губами, стараясь сохранять доброжелательный вид. Я не утерпела и начала ее поздравлять и говорить, что все замечательно прошло, без единого срыва. Та слушала, задрав нос и глядя на сцену. До беседы со мной не снизошла. Ну и ладно! Я тоже уставилась на сцену. Через пару минут каменного созерцания она медленно повернулась в мою сторону и процедила: «Если бы тебя не было, у нее бы ничего не получилось».
Ой… когда не знаю, что ответить, то обычно говорю: «Спасибо».Отгремели аплодисменты, восторги, охи-речи-поклоны, и всех пригласили на фуршет. Публика медленно потянулась наверх. Я стала неспеша собирать свои ноты, а вот тут-то меня ждала приятная неожиданность: к роялю выстроилась очередь из зрителей-музыкантов. Каждый, терпеливо дождавшись своей очереди, подходил, жал ручку, представлялся, кто откуда, и говорил приятные слова. Потом, наверху, другие зрители, кто узнавал меня, улыбались и сыпали комплиментами, но диво дивное в том, что музыканты не стали откладывать на потом, а подошли сразу. Такого я раньше не встречала – от коллег, как правило, не дождешься. Кстати, судя по этой очереди, профессия музыканта в нашем городе – дело неженское.
Позабавил один дедушка: представился, рассказал, где преподавал, и сообщил, что перед началом попереживал за меня на ухо супруге, мол, как же деточка будет играть в такой темноте? Поэтому стал за мной присматривать тревожно.
– Я был поражен, – нараспев декларировал он с круглыми глазами, – вы совершенно не смотрели на клавиатуру! Только на сцену и играли по танцорам как по нотам!
– Так и есть, я по ним и играю. Профессия такая.Другой, назвавшись композитором, после долгих рулад спросил, глядя в свою записочку:
– А что вы играли для класса «В-3»?
Глянула в свой листочек, там значилась моя импровизация на большие прыжки. Не моргнув глазом, выдаю:
– Да это ничего, так, моя импровизация.
Он опешил и заморгал глазами:
– Если импровизация, то на чью тему?
– Да ни на чью, что в голову пришло.
Ну, думаю, это я зря назвала свою конвейерную вещь «ничего», сейчас он точно разобидится. Здесь к своему творчеству, начиная с детсада, относятся с неловеческим трепетом. Напишут фитюльку на одну строчку, созовут толпу гостей или в городском концерте исполнят, объявив «мировую премьеру», потом все кивают, поздравляют, шедевром называют. Он в себя пришел, нахохлился, настаивает, чтобы я проверила, это явно стиль Пуленка.
Ну какой Пуленк?! Хорошо же играла и даже не лажала вовсе, чего это он обзывается? На всякий случай еще раз проверила. Нет, все правильно, стоит: «Б. Пр., редко», – а под Пуленка не то что редко, а и вовсе ни разу прыгнуть не хочется. Потом уже дома поняла – он, наверное, перепутал классы и имел в виду один из тех листочков с мутотенью, которые я невзлюбила…Концерт закончился сверх ожиданий хорошо и подарил шквал положительных эмоций. Покончив с очередью у рояля, я поднялась наверх, в радушные объятия немузыкальной публики – гости, родители, участники, все радостно щебетали-обнимались-поздравляли, и я чувствовала себя именинницей, получая комплименты и раскланиваясь за все подряд – за игру, за концерт, за всевозможных балеринок и за серебряный розан. Я ни за что не сдам эти сапоги!
Ты сказала мало слов любви
Памяти Учителя
Давно это было. В начале девяностых моя подруга попала в хор, который готовился к гастролям по Европе, что по тем временам было величайшей редкостью. Хор был уже укомплектован, и реальных шансов попасть туда у меня не было. Но бывают же еще нереальные шансы!
Как-то на репетиции разъярившийся дирижер заявил, что ситуация катастрофическая, и он вынужден набрать пару человек хоть с улицы, но в первых альтах некому петь! (У дирижеров вечно «катастрофы» и вечно «некому петь».) Я немедленно выразила готовность быть тем самым человеком с улицы, коварно притворившись первым альтом, и на следующий день мне предстояло побывать на репетиции, а затем пройти прослушивание. В задачу также входило бегло петь по нотам текущий репертуар, поэтому я попросила у Анны нотки на ночь. Она, выдернув один листочек, сказала: «А это велено к завтрашнему выучить наизусть, он сказал, кто не выучит – на гастроли не поедет».
Я испугалась, конечно, и выучила, как оказалось, единственная из хора. Народ своего дирижера знал, любил и умело фильтровал информацию.
Так я очутилась в хоре, да, к моей бесконечной радости, через неделю была ссажена в свою нормальную партию – вторые альты.
Девицы, в основном его бывшие студентки, Евгения Михайловича любили, некоторые боготворили, у них за спиной был большой пройденный путь длиною в десять лет – студенческая жизнь, концерты, гастроли, но и нас, новеньких, воронка его обаяния затягивала очень быстро.
Говорят, когда он вел у них студенческий хор, в порыве гнева швырял в аудиторию журналы, ручки и наручные часы, которые дирижеры обычно снимают во время работы и кладут на стол, и у девиц никогда не было проблемы, что подарить ему на день рождения, – они скидывались и покупали очередные часы. На мою долю таких грозностей уже не выпало. Он был из тех дирижеров, у которых перед выступлением все сыро-сыро, а на концерте волшебно. Он обладал сильной харизмой как в жизни, так и в творчестве.
Сейчас-то я точно могу сказать, что время, связанное с хором и гастролями, было одним из самых ярких впечатлений моей жизни.Этот рассказ – об одном выступлении, поэтому я оставлю за кадром наши репетиции и первые гастроли, а перейду сразу к тем, когда мы поехали на фестивали в Германию и Италию, а главное – дать один концерт в храме на Капитолийском холме, до нас ни один российский хор в Риме не выступал.
Началась активная подготовка, скорое будущее казалось лучезарным и незыблемым, все было подчинено этой поездке, и вдруг, сначала робкими слухами, а потом неумолимой очевидностью, в нашу жизнь вползло страшное известие, что у Евгения Михайловича обнаружили рак. Врачи обещали ему пару месяцев жизни, проведя роковую черту в апреле, накануне гастролей, говорили, что ни о каком Риме не может быть и речи. Для него же – это ни о каких врачах не может быть речи, а в Рим он поедет. (Он вообще был упрямым. Если не путаю, юным надбавил себе годы и ушел на фронт, так кто же теперь мог остановить его перед какой-то поездкой?) Я тогда не могла вместить в голове, что болезнь может съесть живого, здорового на вид человека. Да, это рак, но бывает же, что врачи преувеличивают? Тем более он был таким сияющим и крепким, что нам казалось: уж кто-кто, но он-то обязательно справится.
Он стал резко сдавать и стремительно худеть. Иногда забывал только что сказанное, таял на глазах, превращаясь из энергичного мужчины в сухого узкого старика, но по-прежнему все свои силы вкладывал в репетиции. Вскоре, «на всякий случай», он стал готовить себе замену – двух хористок: одной предстояло выучить русский репертуар, другой – западный. Нет, то, что он останется, даже не обсуждалось, но, если ему вдруг на концерте станет плохо, кто-то должен встать перед хором.
Он работал очень много, назначал дополнительные репетиции, натаскивая Валерию и Веру лично, как в прежние училищные времена, когда они были его студентками, выставлял их работать с хором, давал нам петь вообще без дирижера, чтобы научить остро чувствовать друг друга. Он готовил нас к любым неожиданностям.
Все чаще и чаще на репетиции приходила его жена, и, чем ближе к роковому апрелю, тем неразлучнее становились они. О ней хочу рассказать отдельно.На людях свою жену Анну Марковну он не только звал по имени-отчеству, но еще неизменно прибавлял «моя жена» – моя жена Анна Марковна. Произносилось это тепло и подчеркнуто почтительно, мы даже за глаза говорили: «Его-жена-Анна-Марковна сказала…» Относиться к ней полагалось с пиететом, но то уважение, с которым он упоминал о ней, действительно трогало. Их дочь говорила, что они едины в двух лицах, Анна Марковна была его главным советчиком, собеседником, частью души.
Их история любви не была обычной: они приходились друг другу кузенами, и обе семьи, узнав о серьезных намерениях влюбленной пары, сделали все, чтобы отвести их друг от друга, но безуспешно. Тогда от них потребовали выдержать два года в разлуке, и если после этого они не переменят своего решения, то семьи смирятся с кровосмесительным браком. И это они выдержали и с тех пор не расставались. Красивая пара: он – заботливый, энергичный, харизматичный, и она – рассудительная красавица с царской статью и тяжелой косой, венцом уложенной на голове. Я знала их, когда им было около 65 лет, – исчезла только коса, но все остальное осталось – та же острая потребность друг в друге.
К моменту поездки он стал совсем плох – серый, худой, иногда капризничал, как маленький. С нами в Италию полетела медсестра, которая всегда была рядом.
В начале полета он выглядел бодро, но в римском аэропорту упал, и его увезла скорая. Вернулся в инвалидном кресле, с которого уже не вставал. Шла вторая половина апреля, Рим буйствовал пасхальными каникулами и особым притоком туристов. В глаза бросалось неестественно большое количество влюбленных пар, они были везде – гуляли, сидели, лежали на траве и висели на памятниках, все вокруг безостановочно обнималось и целовалось. Как нам объяснили – это молодожены, которые недавно отыграли свадьбы, а в свадебное путешествие отправились только сейчас – это очень популярное место для новобрачных разных стран – Рим на Пасху.
До нашего концерта оставалась пара дней, с утра до ночи мы ходили по городу и пытались успеть везде. По всему центру были расклеены афишы – первый российский хор в Риме.Накануне концерта мы попали к фонтану Треви. День медленно опрокидывался в сумерки, подкрашивая белый мрамор в розовато-янтарный цвет, на небольшой площади, до отказа набитой людьми, было тесно и шумно. Девчонки растворились в толпе, мы с подругой случайно очутились недалеко от Евгения Михайловича и Анны Марковны. Он сидел в своем кресле, укутанный пледом, она стояла рядом, поверх голов рассматривая фонтан, иногда что-то ему говорила. Кто там бывал, помнит, насколько сильна магия того места. И вдруг он заплакал, горько-горько и беззвучно. Слезы катились по пергаментным щекам, он сидел не шевелясь, но жена взглянула на него, видимо проверяя, все ли в порядке, и взметнулась:
– Что случилось?! Тебе плохо? – Ее взгляд запрыгал по толпе, отыскивая медсестру. Мы тоже всполошились и начали крутить головами, готовые броситься на поиски.
Анна Марковна наклонилась: – Почему ты плачешь? Тебе больно?
Он помотал головой.
– А что?!
– Ты сегодня сказала мало слов любви.
Она охнула:
– Ну что ты! – Обняла его за голову и стала что-то говорить, говорить, раскачиваясь тихонечко, как укачивая. Так они и стояли долго-долго, одинокие в своем горе, посреди праздничной толпы, в центре Вечного города.
Он был уже совсем высохший и маленький, особенно на фоне статной и сильной Анны Марковны, что на минуту мне показалось, что она сейчас выпрямится, поднимет его на руки, как захворавшего сына, и понесет отсюда, подальше от людей, навстречу воспаленному солнцу, и будет идти, нашептывая одним им известные слова, и будет их много, очень много, и не кончится этот нежный поток, и заснет он, успокоенный, на ее плече.