Вход/Регистрация
Мастер-класс
вернуться

Исупова Лада Семеновна

Шрифт:

На следующий день на репетиции ему стало совсем плохо. Он пропускал вступления и забывал снимать, его долгие замедления были неожиданны и тянули жилы. Если кто-то пытался петь «как надо», он начинал кричать, сердиться, ему делалось хуже, все останавливалось. Анна Марковна предлагала ему дать девочкам-дирижеркам попробовать, он сердился и упорствовал, что сам. После репетиции его все-таки увезли и позже сообщили, что они трое уже в аэропорту и вылетают в Москву.

Мы собрались распеться перед концертом – хор лихорадило, дирижерки тихо истерили (не от предстоящего дебюта: они были любимицами Евгения Михайловича с давних лет и сами любили его не меньше. В тот момент им было трудно не то что сконцентрироваться, а вообще разговаривать, одна все время ходила зареванная). Они нас распели, и, всунутые в привычную колею работы и мобилизовавшись перед выступлением, мы собрались и немного пришли в себя. Репетиция спасительно подсунула нам иллюзию цели – мы должны быть готовы к концерту.

Объявили готовность к выходу, мы пошли в холл ждать, пока доиграет оркестр, который выступал в первом отделении. Мы стояли, молодые, красивые, одна к одной, в черном бархате, стройные, как античные колонны, многие накрашены ярче обычного, чтобы скрыть заплаканные глаза. Страшно, но мы готовы, через несколько минут наш выход.

И тут в конце холла показалась Анна Марковна. Она катила коляску, а в ней – Евгений Михайлович в концертном костюме. Мы оцепенели.

– Девочки! – прошелестел он. – Девочки мои, я не мог улететь, я буду дирижировать… Вы распеты?

– Да.

– Тогда давайте пройдемся по программе.

Мы попробовали несколько фрагментов, но было ужасно неудобно и непонятно – как петь? Жест зависал и замирал, мы тянули, тянули неестественно долго, он сердился – почему мы не сняли? Он ведь показал снять.

Или он не показывал промежуточного вступления, девицы привычно вступали, он останавливал – почему вы вступили? Или он складывал руки на коленях, мы останавливались – где звук, разве я снял?!

По хору пошел шепот – что делать? Как реагировать? Он как раз опять застыл, и звук, повисев, неуверенно исчез, и тут его прорвало:

– Почему вы сняли?! Разве вы не видите, что я прошу держать?! Или вы думаете, что я выжил из ума? – Он зашелся кашлем, несколько хористок подбежали к нему успокаивать, но становилось только хуже. – Или вы думаете, что я уже умер? Вы уже похоронили меня, да? Я еще живой!

Он кашлял и уже не мог остановиться, его колотило изнутри, он хватался за голову, Анна Марковна быстро увезла его, девицы начали ругаться между собой, и вдруг:

– Замолчите! Хватит! – крикнула одна хористка, перекрывая всех. – Значит, так: всем смотреть на дирижера! Петь четко по руке, что бы он ни показывал!

– А если он забудет или перепутает? А мало ли?

– Повторяю для особо ответственных: ваше дело – петь по руке!

– Это ж позориться…

– Да плевать! – Она начала срываться, как загнанная в угол собака. – Плевать на этот зал, на весь этот концерт, вы что, не видите – он умирает?! И это последнее, что мы можем для него сделать! – Ее подбородок задрожал. Она собралась и отчеканила: – Мы будем петь этот концерт – для него. ДЛЯ НЕГО. Главное, чтобы он был доволен. Остальным зрителям придется потерпеть, ничего страшного, это не последний их концерт.

Мы молчали. «Синьорине, выш выход!» Мы не шевелились. «Ваш выход!»

Лерка очнулась:

– Первый ряд, идите!

– Так а куда нам идти, а что будет? А Евгений Михайлович? А он где? А Вера где?

– Идите-идите! Пока вы выйдете, может, он подойдет. Идите уже, идите!

Хор разворачивающимся питоном стал вытекать в зал. Когда первые девушки уже стояли на своих местах, на другом конце хвоста еще лихорадочно решали, куда деваться дирижеркам: на свое место или пристроиться в конце хвоста на случай, если хор останется без дирижера.

Желающих послушать экзотический хор оказалось больше, чем могло уместиться в соборе. Люди были везде – громоздились друг на друге, стояли во всех проходах, висели на колоннах, сидели на полу. Это не был концертный зал, поэтому мы стояли на одном уровне со зрителями. Персонал храма расчищал от людей центральный проход, объясняя, что это место сейчас нужно для дирижера, тянулось время, а мы так и не знали – выйдет дирижер или нет, в каком он состоянии, и вообще – в Риме или уже в аэропорту.

Наконец, появился ведущий, представил нас и объяснил, что в соборе очень много людей и слишком душно, что петь очень тяжело, поэтому, чтобы не растягивать время, пожалуйста, не нужно аплодировать – это отнимет время и силы, и по этой же причине хор не будет бисировать, спасибо за понимание.

И вывезли дирижера. Ассистент, кативший коляску, провез ее между рядов и поставил достаточно далеко от хора, чтобы нам было видно. Я не помню, действительно ли в зале было душно, но дышать сразу стало нечем.

Он устало смотрел на хор, и казалось, что не будет дирижировать, а просто хочет посидеть и посмотреть на нас, наконец-то притихших. Привычная концертная бабочка выглядела большой и тяжелой на иссохшей шее.

Наконец он медленно поднял руку и замер. Воля пятидесяти человек сконцентрировалась на кончике его пальцев, как на острие иглы. Он еле заметно качнул кистью – и время остановилось, пропустив вперед музыку, которая несмело стала расправлять свои затекшие крылья, чтобы, окрепнув, унести за собой к куполу храма: «Miserere mei Deus…»

Петь было очень тяжело. Жест был настолько слабый, что предельно напрягшееся зрение отвергало все, что могло отвлечь, и через какое-то время для меня уже не существовало ни храма, ни публики, ни хора, как будто я находилась в абсолютной темноте, в холодном черном космосе, в длинном тоннеле, в конце которого был слабый свет и руки дирижера, и каждой своей наэлектризованной клеткой я стремилась туда, на свет, боясь, что если ошибусь или оторвусь от жеста, то свет потухнет, прервется связь, и я останусь одна в этой темноте.

Ощущение одиночества обостряло то, что я не чувствовала хора, точнее, не слышала привычных деталей: ни дыхания соседки, ни промахов вторых сопрано, ни нежных колокольчиков первых, хор казался монолитным, перешел в грудной регистр, а первые сопрано звучали еще хрустальней.

Состояние холода усиливалось безмолвием публики. Мы молча шли вперед в этом ирреальном пространстве, переходя от одного произведения к другому, а в паузы было еще страшнее, взгляд впивался в дирижера – будет ли следующий номер или всё, руки останутся безвольно лежать на коленях?

Но он поднимал руку, кисть вздрагивала в ауфтакте, и мы шли дальше.

Мы пели, и вдруг соседка (мы стоим с краю) тихонько толкнула меня локтем и кивком показала на хор: смотри.

Я подняла взгляд… они плакали. Я испуганно дернулась назад, но тут же вернулась, не в состоянии отвести глаз: они плакали. Плакали, судя по всему, давно – слезы сплошным потоком заливали щеки, их никто не вытирал, чтобы не привлекать внимания. Ком в горле не давал дальше петь, я перевела взгляд на зрителей в первых рядах: они все поняли, и я почувствовала горячую волну сострадания, идущую от них. И тут мне стало так остро стыдно, что я уже столько времени стою тут, как деревянная кукла, стараясь ювелирно точно выполнить свою работу, переживая за исполнение, а хор-то поет совсем о другом!

И я запела, но запела теперь по-другому – для него. И постепенно, как вода, вытекло напряжение из тела, и прекратилась гонка за жестом, я просто пела любимую музыку – ему, ему – моему единственному зрителю и бесконечно дорогому человеку, которому хотелось говорить и говорить, и сказать много, много слов любви и утешения, и уже невозможно было сдержать слез.

Я больше никогда его не видела – их увезли в аэропорт сразу, когда мы еще пели мессу с оркестром. Те, кто потом слышал запись этого концерта, говорят, что это было лучшее наше выступление.

Недели две мы поколесили по итальянским фестивалям и вернулись домой. Сразу с самолета его дочь, Вера и Лерка поехали в больницу, повезли ему наши награды, подарки, записи выступлений. Врачи не пустили бы их, но, зная, как он ждет дочь, боясь умереть до ее приезда, разрешили им войти ненадолго. Но какое там ненадолго, он радовался и требовал, чтобы они рассказывали и рассказывали, они не могли наговориться.

Под утро девицы ушли, и он тихо умер.

…когда порой я его вспоминаю, то чаще всего всплывают в памяти не головокружительные гастроли и не яркая творческая жизнь, щедро подаренная его рукой, а тот тихий упрек:

Ты сказала мало слов любви…

Колыбельная по-польски (святочный рассказ)

В эмигрантских семьях первого поколения дети обычно знают родной язык. Уровень владения зависит от образования и настойчивости родителей, но безусловно одно – дети понимают родителей. Исключение – американские польские семьи. Обычная картина: мать, разговаривающая со своим ребенком на неродном английском.

Есть у меня ученица-полька, занимается на скрипочке и фортепиано, кроме того, что сама девочка приятная, общение с ее мамой доставляет мне особое удовольствие – мы говорим по-польски (когда я была школьницей, наша семья несколько лет жила в Польше, поэтому язык у меня без акцента, хотя многое стала уже забывать). К тому же пани Ванда родом из тех мест, где жила я, так что мы с ней, можно сказать, земляки. У нее четверо детей, все католики, все играют на музыкальных инструментах, всем дается серьезное образование, но по-польски понимает только старшая двадцатипятилетняя дочь, младшие же даже не разрешали родителям разговаривать с ними на польском в присутствии одноклассников или знакомых.

Конечно, я поинтересовалась у Ванды – почему так? Почему именно поляки?! И это при том, что они так берегут религию, семейный уклад, кухню, что угодно, но не язык? Оказывается, давно еще, когда была мощная волна эмиграции из Польши, оттуда семьями ехали гурале (жители гор) – без английского, без образования, у многих дети не ходили в школу, некоторые не знали своей письменности. И появилась популярная серия анекдотов вроде наших про чукчу – тот же типаж, те же ситуации, только не чукча, а поляк. Могу лишь догадываться, как поколение поляков справилось с этим, но визгу и слез в семьях было много, и многие родители выбрали именно этот путь – не травмировать своих детей напоминанием о происхождении.

Для меня это было невероятным открытием, и я стала потихоньку разговаривать на уроках о Польше, тем более именно на уроках музыки это делать легко, потому что не каждая нация оставила такой же заметный след в музыке.

Мы говорили о Шопене, о Пендерецком, об Огиньском, о том, что польские народные танцы мазурка и полонез стали классическими жанрами, хотя тысячи разных народов пляшут себе веками свои местные танцы, но никто о них знать не знает и знать не будет.

Мы говорили о Копернике, о Мицкевиче, и, чтобы девочка не сомневалась, что всех их я не выдумываю, желая потрясти ее воображение, я задавала на дом покопаться в Интернете и рассказать немножко о ком-нибудь из них.

Я рассказывала, что когда-то Польша была сильнейшей европейской империей, и до сих пор в песне поется «Раскинулась от моря и до моря» (от Балтики до Черного), и, конечно, о красавицах польках, и что долгое время в Европе само слово «полька» уже предполагало красивую женщину с особым шармом…

И вот однажды семья Виктории была приглашена в гости на Рождество на большую польскую вечеринку. Программа была разослана заранее, детям предложили исполнить какой-нибудь номер, хозяева готовили подарки. Я задала Виктории самую известную польскую рождественскую коленду «Lulajze, Jezuniu». Не знаю, какой аналог привести для сравнения, пожалуй, подобного у нас нет. Это культовая песня, без нее Рождество в Польше не наступит. Во времена моего детства в «советской» Польше все католическое, не в силах уничтожить совсем, убирали подальше с официальных глаз, может, поэтому, попранная национальная независимость прочно ассоциировалось с теснимой верой. И в канун Рождества отовсюду, со всех телеканалов, звучали рождественские коленды, чаще без слов, в инструментальном исполнении. К колендам вообще у поляков отношение трепетное, но даже среди многих любимых эта – особенная. Она, как Рождественская звезда, соседствуя с миллионами похожих звезд, всегда – единственная.

Эта коленда – колыбельная, которая поется не только новорожденному младенцу, но и самой Деве Марии. В то же время каждый наполняет ее чем-то очень личным: мать поет своему рожденному ребенку, девочка – еще не рожденному; старики, с нежностью – своему прошлому, а Польша (Польша моего детства) – той ушедшей в небытие идеализируемой великой стране, которая осталась только в воспоминаниях, книгах и музыке. Это ласковая колыбельная всему светлому и нежному, что спрятано в бесхитростной надежде, это колыбельная-утешение, что все у нас – еще будет.

  • Читать дальше
  • 1
  • ...
  • 19
  • 20
  • 21
  • 22
  • 23
  • 24
  • 25
  • 26
  • 27
  • 28
  • 29
  • ...

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: