Шрифт:
— Чумая! — показала Нина брату язык.
Почему-то некстати вспомнилось давнее обидное прозвище, которое Толику дал кто-то из соседских ребят, когда еще в деревне было весело и шумно.
— Моська! — не остался в долгу брат, невозмутимо и спокойно улыбнулся, как будто давно придумал для младшей сестренки обидное прозвище.
— Почему это я Моська? — задиристо вскинула брови Нина.
— Ах, Моська, знать она сильна, коль лает на слона, — гримасничая, повторил Толик заученный в школе отрывок.
Но обиднее всего была снисходительность в голосе — так обращаются обычно взрослые к несмышленым малышам.
Неожиданно для себя самой Нина ударила по миске. Миска ударилась о мерзлую землю. Мелкая картошка покатилась по двору. А Толик все недоуменно стоял с вытянутыми руками и удивленно смотрел на младшую сестру.
В синем, как у мамы, взгляде, не было ни злости, ни обиды. Только удивление: за что?
Слезы брызнули из глаз Нины. Она села на крыльцо, обхватила колени руками и заплакала.
— Ты чего? — опустился рядом Толик. — Что такое?
Нина заплакала громче.
— Что здесь у вас такое творится?
Услышав рыдания дочери, Степан вышел во двор.
Увидел перевёрнутую миску и нахмурился. Перевел вопросительный взгляд с дочери на сына.
Толик пожал плечами.
Нина хотела было сказать, что ничего не случилось и брат ничем не обидел ее, а, напротив, это она обидела Толика. Но в небе послышался гул самолетов.
Три истребителя стремительно чертили в пасмурной осенней вышине белые следы.
Как стая хищных птиц, их настигли другие самолеты.
Небо загорелось над полем.
Огненный след метнулся к земле и снова взвился вспышкой над деревней. Другие самолеты с ревом мчались к горизонту.
Все ждали: скоро в небе появятся другие самолеты. И они появились.
Горела земля, и небо пылало тоже.
Бомбы и снаряды рвали на части воздух и все, что вставало на их смертоносном пути.
В деревне быстро узнали «хитрость». Два раза в одну яму снаряды и бомбы попадают редко, и спасались от бомбежки в этих свежих ямах.
Был и другой способ. Чтобы разминуться с бомбой, надо бежать не от нее, а бесстрашно навстречу. Но больше доверяли погребам. Степан свой вырыть не успел, и спасался с детьми у Татьяны. Ивана призвали на фронт. Захар больше не ставил мышеловки, а только причитал, что все бесполезно, и время от времени вдруг вспоминал, как в бреду, о каком-то береге, где много-много света, и нет и не будет войны.
А потом выпал снег… Безмятежный, искристый, как гость, кружился над чадом и верил, к нему-то, нездешнему, гарь не пристанет. И чернел на глазах.
Настала зима такая морозная, что вымерзли яблони в Барском саду.
В сугробах вязли люди, вязли кони. За ночь дверь заметало так, что утром нельзя было выйти из дома.
Снега было так много, что не найти — не сыскать дорог под черным саваном зимы. И дорогу проложили за домом Степана, прямо по заметенному метелью огороду. Сапоги, колеса телег, подковы оставляли вмятины на почерневшем снегу. Лошади волокли к передовой немецкие пулеметы, зловещей чередой по колхозному полю тянулись танки.
Когда сумерки застилали тусклое зимнее солнце, линия горизонта озарялась красным с той стороны, где проходила линия фронта. Били зенитки, били пушки. И порой в тревожном ожидании казалось, что никогда не кончится эта зловещая симфония войны, и никогда не наступит зима, когда снег будет снова белым.
Но страшеннее было затишье. Тишина всегда обрывалась неожиданно и страшно: пулям подвывали волки. На железной дороге то и дело находили взрывчатки. Кому-то в соседней деревне опасной находкой выжгло глаза, кому-то оторвало пальцы, кого-то — сразу насмерть. Смерть рыскала повсюду.
Почти в каждом доме стояли немцы. На жилище Степана не позарились, но двор у раскидистой старой березы облюбовали под полевую кухню. Вечерами в огромном баке, ведер на десять, молодой толстый немец варил гороховый суп. Дым, пахнущий тушенкой, вяз в белых в крапинку ветвях.
Густой разварившийся горох весело бурлил, выходил из краев, а повар небрежно черпал излишки ведром и вываливал их прямо на снег.
Немцы начинали подтягиваться к котлу.
— Diese Erbsensuppe… wieder! * (Опять гороховый суп!*), — издавал кто-нибудь время от времени в сумерки недовольное ворчание, но почему-то необходимое, как соль в супе, которая, впрочем, только у «фрицев» и осталась.