Эстерхази Петер
Шрифт:
Единственное, что интересовало моего отца, была музыка, а Миклоша Зрини — литература, поэтому они и решили объединиться, как Сёрени с Броди, и — на основе заимствованной идеи! — написать мюзикл. Все были уверены, что идет война, что Венгрия — оплот Запада в борьбе против турецкой напасти и проч., между тем как они просто-напросто репетировали спектакль. Мой отец на собственные средства выставил конный отряд, исполнявший роль хора, справа басы, далее баритоны и проч. Победы в ту зиму следовали одна за другой. Турки не понимали, что происходит. Они знали, что Зрини — гениальный военачальник, да и отца моего ценили, но то, что происходило на этот раз, их разуму было недоступно. Еще бы, ведь все совершалось по законам мюзикла!
Когда-то давным-давно, когда мой отец с позором въезжал в Эперьеш, ныне больше известный как Прашов, народ рядами стоял вдоль дороги, жаждая взглянуть на моего отца и коня его Зульфикара. Иным удалось пробраться вперед, в первую, так сказать, шпалеру, еще больше народу было во второй, третьей и четвертой шпалерах. А дальше уже и шпалер никаких не просматривалось — сплошная толпа. Некоторым зевакам до того хотелось хоть беглый взгляд бросить на моего отца, что они мало того что на цыпочки приподнялись, но и шеи повытянули (дополнительно к цыпочкам), да с таким энергичным усердием, что, когда мой отец, проскакав на своем Зульфикаре, растворился в вечерних сумерках, шеи те на всю жизнь так вытянутыми и остались. Посему ежели вам когда-нибудь доведется встретить длинношеего человека, вы его не высмеивайте и челюсти в изумлении не отвешивайте. Человек тот не иначе как внук, а может, и прапраправнук одного из тех любопытствующих, кто столь своеобычно жаждал увидеть моего отца; повинуясь чувству, бесследно минувшему и пониманию сердца нашего недоступному.
Рядом с моим отцом сидел, кажется, принц, кажется, Карловацкий, или Бог его знает, юноша симпатичный, чувственный, еще не созревший, но с большим, как выражаются виноделы, потенциалом, во всяком случае, это он основал питомник по разведению прославленных липицанеров; напротив моего отца восседал король, а наискосок — королева. Обсуждали, как и чем выплачивать контрибуцию, как быть с лошадьми (мой отец о ту пору приторговывал муракезами, конягами крепкой тяжеловозной породы) и что делать с той частью людей, что останется после обмена пленными, а именно: возможно ли обменять их на лошадей, по какому курсу, или их уничтожить, и если уничтожать, то каким путем: расстреливать, вешать, четвертовать? все требовалось обговорить: кто будет уничтожать, каждая сторона — своих? или нанять палачей из нейтральных княжеств? и т. д. и т. п., короче, скучные, бесконечные деловые переговоры… Взгляд моего отца упал на немолодую уже, но весьма прелестную королеву; в нем не было ничего, ну решительно ничего особенного, однако нельзя сказать, что взгляд этот был никакой; упавший случайно на королеву взгляд был взглядом мужчины, смотревшего на женщину, но не больше. Король Гогеншуллер, перехватив его взгляд, вскочил, с обалденным грохотом отшвырнув трон, мой отец, прекрасно знавший (воспитание), что подданные в присутствии стоящего короля не сидят, вскочил вслед за ним, face to face; король, уставившись на него, тяжело дышал. Что за фигня? изумился отец, разумеется, про себя, ибо был не в том положении, чтобы задавать вопросы. Тем временем слуги водрузили на место трон, король сел, мой отец тоже сел. И бросил недоумевающий взгляд на принца Карловацкого, который, опустив свои эбеново-черные длинные ресницы, схоронил лицо в молодой бороде. На королеву он (мой отец) смотреть не отваживался, хватило и одного раза. Так и сидят они за столом. Сидят молча. Понедельник, вторник, март, апрель, снова март. Лошади, те, что остались, превращаются в дохлых кляч, мрут сами собою пленные, юный князь оброс седой бородой, у моей матери уж и талия стала царственная, и давление пусть не сильно, но скачет. И только король не меняется, потому что король есть король, да взгляд моего отца (тоже царственный, пусть и не коронованный). Такие дела.
Мой отец был епископом. Бывает и не такое. Как-то раз явилась к нему депутация крепостных: нельзя ли ввиду недорода освободить их от десятины? Мой отец освобождать их не пожелал, какого им хера надо, он и при урожае получал только десятину, и при неурожае не больше, надо вкалывать лучше, а не государство доить, точнее, епархию, in concreto — моего отца. Однако, будучи любителем пошутить, он спросил мужиков: кто средь вас самый умный будет? Я, надо полагать, выступил вперед староста. Ну тогда отгадай загадку, отгадаешь — прощу десятину. Сколько волосков на твоей голове? Надо думать, почесал в голове старик, не более девяти. Потому как ежели было б десять, то десятый ваше преосвященство давно уж отняло бы. Недурно, недурно, криво усмехнулся мой отец, но все же от десятины мужиков не освободил. Это тоже входило в шутку, было частью потехи, исторического фарса, потому что одно дело — толковый ответ и совсем другое — мешок пшеницы. А еще было как-то, что, проезжая через Эгер, Иосиф II остановился, естественно, у моего отца, с которым они терпеть не могли друг друга, однако что было делать, приходилось сотрудничать. Мой отец, решив смазать получше их отношения, принимал императора с большой помпой, давая в его честь обеды один другого великолепней. Почему-то не ужины, а всегда обеды. Хлеб-соль платежом красна, полагал мой отец. Однако Иосиф II, то ли переел, то ли не в настроении был (а может, и то и другое), возьми и скажи ему после обеда: ваше преосвященство — преемник апостолов, а разве апостолы в такой роскоши жили? (Ну что, схлопотал?) Как там насчет верблюда, игольного ушка, а? Мой отец поперхнулся (он ел). И ничего не ответил. Но на следующий день, после того как Томас, верный слуга моего отца, с недовольной физиономией объявил, дескать, кушать подано, мой отец пригласил императора в маленькую комнатушку навроде кельи, где единственным гостем, кроме его величества, был только придворный священник, и стол накрыт был глиняными тарелками и деревянными ножами и вилками. Обед состоял из трех простых блюд. Император, который любил свой желудок гораздо больше, чем венгров (да и австрийцев, добавим!), долго ждал, когда же последует за сей странной закуской рафинированное продолжение. Но тщетно, ибо не подали даже пустых тарелок. Император не мог скрыть своего раздражения. Что за шутки, епископ?! Никаких шуток, ваше величество, отвечал мой отец строгим и несколько расстроенным тоном. Вчера ваше величество принимал граф <здесь следует фамилия моего отца>, а сегодня — епископ Эгерский, скромный и недостойный преемник святых апостолов. Тем дело и кончилось. Кстати сказать: слава об учености моего отца достигла дальних краев, и когда один молодой человек из здешних посетил известного немецкого профессора Детлефа Грёбнера, тот как раз листал одну (иль другую?) из книг моего отца. <Здесь следует фамилия моего отца> еще жив? поинтересовался профессор. Жив, только все время пьет. Не пойму, почему же те, кто не пьет все время, не пишут таких книг, как эта? отозвался с досадой ученый муж. Иосиф II любил заглянуть в карман моего отца. Император, хоть был императором, не являлся аристократом. Он был больше чем аристократ, но и меньше одновременно. Оттого и кончил так плохо — ему не было места в сословной системе. Лицей Эгера, построенный моим отцом, вызвал у неистового реформатора восхищение. Quanto costa? [37] Оплачено, ваше величество, сказал <здесь следует фамилия моего отца>. (Общеизвестно, что мой отец уничтожил все документы, имевшие отношение к стоимости великолепного и прекрасно оснащенного заведения, чтобы никто не узнал, во сколько, quanto, ему обошелся сей храм наук.) Император испытывал желание как-то насолить иерарху. Красивое здание, и большое, сказал он с волчьей улыбкой, под казарму сгодится. (На удивление пошлое замечание, если вспомнить, что именно его матушка, Мария Терезия, отказала лицею в университетском статусе — по наущению примаса Баркоци, заподозрившего, что мой отец, в пику университетам Вены и Тырнау (он же Надьсомбат), замыслил создать венгерское по духу учебное заведение; после чего мой отец, взяв все расходы, включая епархиальные, на себя, немедленно выгнал в шею Герля-младшего, близкого ко двору и примасу Баркоци человека, перепоручив строительство надежному во всех отношениях Якабу Феллнеру; тот был, конечно, не Борромини и даже не Антон Пильграм, вместе с которым мой отец в свое время восхищался красотами Рима, когда он был еще многообещающим воспитанником иезуитской Германо-венгерской коллегии, а Пильграм — начинающим архитектором, но все же специалистом добротным, на которого можно было положиться; похоже, Баркоци был прав в своих подозрениях, ибо отец мой писал свою фамилию через «sz», а не через «s», дабы отличаться от прочих, верных двору, членов семейства, на что моя мать остроумно и едко заметила: фамилия через «sz», возможно, не столь верноподданническая, но уж очень длинная.) Здание это построено графом, а не епископом, ваше величество, надменно сказал мой отец. Вот почему в его завещании значилось, что, в случае если лицей будет лишен изначального своего научного назначения, он должен вернуться в собственность семьи <здесь следует фамилия моего отца>. Item, когда они вошли в церковь, император (он же венгерский король) Иосиф снял шляпу, в то время как мой отец, который до этого скромно следовал за монархом с непокрытою головою, надел на себя епископскую беретту. Ваше величество, сказал он тихо, с угрозой и гордостью в голосе, здесь — мое царство. Item: император, заинтересовавшись нашим фамильным гербом, решил опять позабавиться. Что за зверь такой на гербе? спрашивает он моего отца, указывая на птицу с телом льва и с орлиным клювом. Грифон, ваше величество. А не скажешь ли, старина, где уроды такие водятся? Да там же, где и орлы двуглавые, в тон ему отвечал мой отец, после чего исповедовал императора. На исповеди тот признался, что не верует в Бога, во всяком случае в тот его вариант, который нуждается в посредничетве церкви. О церкви лучше не поминай, сын мой, сказал мой отец, отражая любые возможные оправдания со стороны императора. Что до неверия, не полагайся на него безоглядно. И у неверия бывают черные дни. И придется тебе тогда на коленях молить Господа своего Бога. Епископ, вы мне угрожаете? Ну вот еще, раздраженно и вполне искренне возразил мой отец. Мне до этого не дожить, в свою очередь, возразил император. Воцарилось молчание. И тогда мой отец неподражаемо мягким и благородным жестом — с тем грустным изяществом, с каким берут старинную фамильную драгоценность, дароносицу работы ювелира из Лёча Яноша Силаши (1752), эмаль по золоченому серебру со сценами из жизни Христа и Девы Марии, высота 77,5 см — взял двумя пальцами кисть императора и с насмешливо-простодушной улыбкой переложил его руку со своей ляжки на его, императорское, бедро. Мой отец укоризненно покачал головой: на сей случай — смириться, покаяться — есть еще смертное ложе. Item: Мой отец на дух не переносил немцев. Путешествуя как-то по Задунайскому краю, в небольшом городке он проснулся ни свет ни заря от несусветного шума. Что стряслось? спрашивает он слугу. Ничего, ваша светлость, просто какой-то немец, странствующий подмастерье, на дереве удавился. О если бы все деревья приносили только такие плоды, вздохнул мой отец, цитируя знаменитое изречение Тимона-мизантропа. Позднее фашисты бросили его в тюрьму — вместе с Байчи-Жилински, организатором Сопротивления, и мучившимся хроническим флюсом Палом Явором.
37
Сколько стоит (итал.).
Парадный кубок из раковины наутилуса (Германия, 2-я пол. XVII в.; серебро с позолотой, литье, гравировка, чеканка) несколько пострадал. Мой отец чуток общипал изделие знаменитого ювелира из Нюрнберга Ганса Петцольта, свинтив (аккуратно) аллегорическую фигурку Мудрости с верхней части и восседающего верхом на дельфине тритона — с нижней. А бесценную перламутровую раковину, основную часть кубка, использовал с той же целью, с какой водители-дальнобойщики во время короткого передыха используют связку ключей. Как Александр Македонский, в послеобеденный час мой отец ложился отдохнуть с перламутровой раковиной в руке (Македонский брал в руку шарик слоновой кости); когда его одолевал сон, раковина падала на пол, мой отец просыпался и продолжал работать. За поштучную плату он штамповал из пластмассы ременные пряжки для одного частника, который из жалости подкидывал ему работенку; устроиться куда-то официально мой отец не мог, несмотря на то что в 1956 году ничего не делал, хотя мнение о происходившем имел, чего во время революции явно мало, а после нее более чем достаточно.
Мой отец был просто Гаргантюа, хотя, глядя на него, никто этого не сказал бы; он был худым, белокурым, хилым, носил очки. Зато умел пердеть на ходу, даже с ноги не сбивался. Левой, жжжах, правой, жжжах. Так и шагал, о бок с королем неаполитанским и со старым пройдохой Меттернихом, по всей, можно сказать, Европе, вечно окутанный сладковатым, острым, дурманящим сероводородом. Ну вылитый пролетарий. Мой отец был восстанием масс. Де-факто восстание масс приключилось, когда однажды, явно переоценив вышеозначенный свой талант, мой отец: обосрался. Собрав волю в кулак, он попытался зажать свой анус, но поздно. Дерьмо потекло: по ляжкам. Ну и вонища в этой стране, сказал мой отец. Окружавшие его приближенные закивали. Вперед, издал мой отец боевой клич, на баррикады, да здравствует революция! Но сам, по понятным причинам, даже не шелохнулся. Учитывая сложившиеся обстоятельства, это было бы роковой ошибкой.
Случилась одна заморочка. Мой отец слишком пылко взялся за дело, заключая мир с Бонапартом, между тем как развязка, хотя корсиканскому выскочке уже наступил капут, требовала расчета и беспощадности. Канцлер Меттерних, конечно, светился от счастья — понятно: не выгорит дело, все шишки на моего отца, а если все сладится, то куриная грудь Меттерниха тут как тут, самое подходящее место для размещения соответствующих орденов. Словом, составление мирных договоров — процесс долгий и кропотливый, это вам не блины печь, тут нужны взвешенность и умение заглянуть в будущее. Один день в этом деле сам по себе значения не имеет, его можно провести удачно, вдохновенно и искрометно, что важно и что неважно, будет видно позднее, задним числом, когда дело сделается, вот тогда дни получат смысл, не здесь, не теперь, потом; а пока лишь надежды и само делание, машинерия, когда видимо только усердие. Мой отец, однако, работал с таким пылом, энтузиазмом, заключал мир с таким фанатичным рвением, что можно было подумать, будто он должен быть заключен в воскресенье, а уже середина среды. По утрам, направляясь в свой кабинет, он пересекал двор замка и видел в зеркальных окнах свое отражение. Он смотрел на себя, любовался. И думал — прекрасно зная, что это преувеличение, — я выгляжу так, будто мне двадцать пять, я талантлив и ярок, как Солнце, и все-все у меня впереди. Он кивал зеркальному отражению, то весело кивало ему в ответ. Надо, правда, заметить, что ему действительно было двадцать пять. И, кстати, о будущем: чтобы Наполеонов сын не слишком потом выпендривался, требовалось сделать его посмешищем, но так, чтоб заметили это не сразу, а когда уже будет поздно, и фундировать таким образом беспроблемное будущее; с этой целью мой отец с командой придумали вот что: сыну Наполеона, тогда еще сопляку, предложить потешный герцогский титул. Вспомнив крохотное предместье Вены, мой отец подал мысль, пусть он будет герцог фон Мёдлинг, что в переводе, mutatis mutandis, могло бы звучать как князь Тьмутараканский или граф Ракошпалоты, но Меттерних выбрал менее остроумный вариант — герцог Рейхштадтский; отличие состояло в том, что Рейхштадта вообще не существовало. Но, независимо от своего титула, щенок Жозеф Франсуа Шарль Бонапарт проблем им не доставлял.
Мой отец подходил к вещам всесторонне. С одной стороны, он был обеспокоен тем, что новый законопроект о полиции ставит тайну исповеди под угрозу. По проекту предполагалось, что жучки можно устанавливать даже в исповедальнях. Доверенный человек и пресс-секретарь Меттерниха не отрицал, что в принципе установка подслушивающих устройств в исповедальнях не исключена — с помощью множества крохотных трубочек в форме колокольчиков голоса кающихся транслировались бы непосредственно куда следует, — поскольку до сих пор (а сейчас четверг, 10.15 утра) никаких поправок не внесено. Духовенство, заявил мой отец, в отстаивании тайны исповеди пойдет до конца. А тайная полиция, добавил он, — в отстаивании права на сбор информации. (Вот так!) С другой стороны, как раз в лаборатории моего отца проводились эксперименты по «одомашниванию» если и не жучков, то во всяком случае тараканов, этих неистребимых обитателей венгерских квартир. В связи с захватывающими перспективами их применения, сообщил мой отец, насекомые эти стали главными объектами роботроники. И уже в ближайшие годы с помощью тараканов, оснащенных миниатюрными камерами, можно будет искать людей, оказавшихся под завалами в результате землетрясений, а кроме того, насекомые, способные проникнуть под любой порог, найдут широкое применение в шпионаже. Не останутся недоступными для них и исповедальни! В этом месяце (марте) начата пятилетняя «программа роботизации тараканов», в ходе которой, после предварительного удаления усиков, в спину им хирургическим путем будут вживлять микропроцессоры и видеокамеры, управление же будет осуществляться с помощью электронных импульсов. Вес электронного оборудования (2,8 грамма) этому насекомому нипочем, так как таракан существо на редкость выносливое, выдерживающее вес, в двадцать раз превышающий его собственный. В моем случае это составило бы 1670 килограммов, скромно улыбнулся мой папочка, как будто он тоже был насекомым. При этом в интересах большей надежности для экспериментов выбраны американцы, самые-самые сильные и крупные тараканы, настоящие звери, хотя даже с ними случается, что при команде «направо и 5 сантиметров вперед!» они совершают прыжок налево. (Да восславится Господь наш Иисус!)