Эстерхази Петер
Шрифт:
Мой отец терпеть не мог Кошута, считая его выскочкой, человеком капризным, поверхностным, и во всех конфликтах занимал сторону Сечени. Его приветствовала толпа на Бродвее? и что с того? а после его перезахоронили на родине? это правильно, для этой цели Кошут как раз годился. Он (отец мой) вообще не любил протестантов. Уж слишком они упрямы, на его вкус, слишком от мира сего, для них Бог, полагал он, остается пусть важной, но все-таки фразой, они ждут, чтобы Он определил их судьбу, и вечно они на кого-то обижены, объяты мужественной печалью; не любил мой отец их плебейской гордыни — как будто страдание было изобретением Лютера и исключительной привилегией его последователей, потому-то отец не любил и куруцев: слишком много пылу, много песен, мало мысли, труда, китч какой-то! жалость к себе, ностальгия и китч! нет, Кошута он не любил — ах да, это я уже говорил, — и все же, все же в тот трагический день октября мой отец был повешен как предатель Габсбургов. Бабушка послала в Арад людей забрать из-под виселицы тело, узнать которое, как она наказала, можно было по бороде. Но бороды были еще и у Лахнера и Дамьянича, так что привезли всех троих и похоронили в саду замка Мача, что в комитате Арад, да будет земля им пухом.
О вельможах. Мой отец был из их числа — как-никак, инспектор природоохранного ведомства, пусть не единственный, а один из шести, но все-таки! все-таки primus inter pares. Мой отец был великим мира сего, настолько великим, что больше и быть нельзя, хотя это неверно, он не был вельможнее всех вельмож, однако представить его могущество невозможно. Взять, к примеру, хотя бы землю; кто в деревне главнее всех? самый крепкий мужик, у которого власти в деревне столько, что он может добиться всего, ну а больше всего ведь и нет ничего; это он заправляет жизнью села и всем прочим, буквально — всем; прикинем теперь, что будет, если это влияние, эту власть и все прочее увеличить во сто или в тысячу крат? Ничего. В этом случае масштаб уже не имеет значения. Народ так слепо предрасположен к вельможам, к моему отцу, так повсеместно восхищается его жестами, выражением лица, тоном и манерами, что боготворил бы моего отца, приди ему как-нибудь в голову быть с ним хоть немного добрее, быть человечнее. Мой отец обладает одним большим преимуществом перед остальными людьми. У него есть все: обильный стол, богатая утварь, собаки, лошади, обезьяны, карлики, шуты, льстецы — и пусть будет (зависть меня не гложет), но чему действительно можно позавидовать, так это тому, что он имеет счастье держать у себя на службе людей, равных ему и умом и сердцем, а то и превосходящих его. Мой отец необычайно гордится тем, что прокладывает в лесах просеки, окружает обширные территории неприступными стенами, золотит потолки, сооружает какую-то водяную фигню, устраивает оранжереи; но осчастливить верное ему сердце, наполнить радостью чью-то душу, облегчить горькую долю, отвести от кого-то беду — развлечения не в его вкусе. Мой отец, знатный вельможа, так легко отделывается одними обещаниями, его сан с такой легкостью избавляет его от необходимости держать слово, что он, как видно, еще очень скромен, если сулит только то, что сулит, а не в три раза больше. Стар и дряхл уже дядюшка Фери Динст (nomen est omen [32] ), в развалину превратился, пока мне служил, сказал мой всесильный отец, куда его, старого хрена? И займет его место более молодой, лишив старика последней надежды, займет только по той причине, что дядюшка Фери Динст служил слишком рьяно, не жалея сил. Подчас бывает выгодней плюнуть на моего отца, чем жаловаться на него. Мой отец презирает умных людей, у которых нет ничего, кроме ума; умные люди презирают моего отца, у которого нет ничего, кроме высокого сана. Добропорядочный человек осуждает и тех и других, если единственная их заслуга — их сан или ум, но отнюдь не любовь к добродетели. Презрение моего отца к простолюдинам делает его равнодушным к лести и похвалам последних, тем самым умеряя его тщеславие; точно так же хвала, которую мой отец без меры и роздыха расточает монарху и Господу Богу, не делает их тщеславней лишь потому, что они мало уважают того, кто их превозносит. Если бы мой отец знал, что такое его приближенные и что такое он сам, ему было бы стыдно изображать из себя вельможу. Нет ничего хорошего в том, когда человека нарекают теми же именами, которые берет себе плебс. Чернь (и апостолы) называют себя Петерами-Петрами, Яношами-Иоаннами, Якабами-Иаковами. Моего же отца зовут: Ганнибал, Цезарь, Помпей. Лукреций. А если он пожелает, то кто запретит ему (моему отцу) именоваться Юпитером или Меркурием, Венерой или Адонисом? Мой отец обладает всеми жизненными благами, он наслаждается изобилием, спокойствием, безграничным счастьем: поэтому ему доставляет удовольствие посмеяться над карликом, обезьяной, глупцом или нелепым розыгрышем; людям не столь счастливым нужен более существенный повод для смеха. Мой отец любит шампанское и терпеть не может дрянного портвейна. Он напивается более дорогим вином, чем простолюдин, — в этом и состоит все различие в разгуле магната и младшего конюха. Заметить и оценить достоинства и тотчас вознаградить их как подобает — вот два смелых и не терпящих отлагательства шага, на которые мой отец часто неспособен. Плохо, видно, у бедолаги с ногами… Вообще-то, ты молоток! сказал мой отец, но этого недостаточно, ты должен вести себя так, чтобы я тебя почитал, чтобы мне было больно и огорчительно лишиться твоей благосклонности либо вовсе не заслужить ее. Моему отцу не хватило бы всех его сокровищ, чтобы вознаградить низких льстецов, принимай он все их слова за чистую монету; ему не хватило бы всей его власти, чтобы наказать их, пожелай он соразмерить кару с вредом, который они ему причинили. Со стороны моего отца было бы чистым лицемерием не занять без лишних просьб то место, которое приличествует его сану и которое все охотно ему уступают: ему ничего не стоит быть скромным, смешаться с толпой, которая расступается перед ним, и занять в собрании последнее место, ведь, увидев это, все бросятся пересаживать его на первое. Человеку попроще скромность обходится много дороже: если он замешается в толпу, его могут раздавить, а если займет место в конце стола, его там и оставят. Моему отцу не нравились первобытные времена, когда люди покинули райские кущи: ему было обидно думать, что у него с ними общие предки — одни и те же брат и сестра. Все люди — одна семья: их разделяет лишь большая или меньшая степень родства. О моем отце лучше молчать: говорить о нем хорошо — почти всегда значит льстить ему; говорить о нем дурно — опасно, пока он жив, и подло, когда он (мой отец) уже мертв.
32
Имя говорит само за себя (лат.). (Dienst по-немецки — служба, служение.)
На еду — что правда, то правда — семья моего отца просаживала денег больше, чем Габсбурги; образно выражаясь, эти язвенники, заработав себе изжогу в Испании, пытались избавиться от нее с помощью венской кухни, да у них и повара-то приличного не было никогда, а если и был, то из-за скупердяйских порций об этом никто не догадывался. А есть, между прочим, надо. (Что надо, то надо.) За королевским столом разговор шел о том, что в районе богемского Теплице развелось представительниц самой древнейшей профессии — ни пройти, ни проехать. И тут мой отец, наклонившись к ручке королевы, позволил себе легковесную шутку: конкуренция, ангел мой, или что-то в подобном роде, нахально, обворожительно, шепотом, но так, что каждое слово было отчетливо слышно в самом дальнем углу столовой: ангел мой и т. д. Герцогиня Нассау вскочила и с визгом бросилась вон. Мой отец — за нею! Граф, прошептал король как бы про себя, но так, что слово его было отчетливо слышно в самом дальнем углу столовой, граф! Мой отец застыл, словно восковая фигура в музее мадам Тюссо. Как хотелось ему вернуть все назад, но, увы, было поздно; его охватил предательский страх перед одиночеством. Задумавшись над прожитой жизнью, он осознал, что все в ней напортил, свою жизнь он, как говорится, погубил, но, поскольку потерял он не бог весть что, печалиться особенно не о чем. Мысленно перебирая столетия — девятнадцатое, шестнадцатое, восемнадцатое, — он выудил из последнего афоризм, который ему понравился: Печаль, сударь мой, это род безделья. В затянувшееся до бесконечности жуткое мгновение все взоры были обращены на него. Снаружи доносились рыдания высочайшей особы. Король тоже смотрел на него. Страх прошел, и сердце его охватила волнительная истома. Что прекрасно — то нравственно! возопил он и двинулся было за прекрасной дамой. Но не смог, не смог даже пошевелиться.
Мой отец родился слепым. Он стоит.
Исправление: Мой отец родился слепым, вместо глаз у него две жуткие впадины. Он стоит на углу, играя на скрипке «Интернационал» — отвратительно и занудно, со сладкими всхлипами, нежно, протяжно, как будто вальс.
Однажды, после того как он отбил мою мать у законного мужа и они вероломно прикончили кроткого несуразного бедолагу, мой отец поутру с изумлением оглянулся окрест и с испуганным ликованием обнаружил, что все-все вокруг отныне принадлежит ему. Кто бы подумал, что несметное состояние того человека столь внезапно окажется у его ног? О Фортуна, как возблагодарить тебя за благодеяние, что в сей день ты доставила моему отцу столько радости и блаженства, ибо, и правда, теперь обладает он всем Задунайским краем, вкупе с супругою доброго того господина, и вельможи великие, князья и цари всемогущие прислушиваются к его слову. И крепостей неприступных, и городов богатых отныне у моего отца не счесть; словом, все, чего пожелает душа. И угодий охотничьих, и сокровищ несметных — всего в изобилии, и платить не пришлось за это ни мечом, ни потом, ни кровью, ни праведными трудами. Как пришло невзначай, так пускай и уходит. Живи, пока жив, — таков был его девиз. И мой отец объявил по всем городам и весям, что решил завести себе новый двор. Первым делом несчетно должно быть при нем лютнистов, свирельщиков, скрипачей, трубачей, барабанщиков, дабы все ликовали и веселились, плясали и пели на радость очам его. Все решил обновить мой отец, планы строил великие — как себя показать, чем господ одарить, каким дивом их подивить. Все дворцы свои вызолотил, дорогими коврами, парчою покрыл покои; хотел мой отец, чтобы его боялись и почитали наравне с самим королем. Раз уж тот человек не сумел жить как надо, так сумею я!
Однажды утром, когда отец, пошатываясь, вышел из кухни в полуобморочном состоянии от чудовищного завала немытой посуды, а особенно от вида серебряного, впрочем, скорей мельхиорового подноса с припаянными к нему пятнами яичного желтка, и когда, войдя в ванную, он не обнаружил на месте свою зубную щетку, стакан для полоскания, бритву и унитаз, когда не нашел в зеркале своего лица, а добравшись до комнаты, увидел мятую постель, а в ней свернувшуюся котенком женщину с желтыми волосами, — вот тогда он подошел к своему письменному столу, слегка на него навалился, одновременно держась за него, и, твердо посмотрев своему сыну в глаза (на карточке взгляд сына суров и губы выпячены), сказал: Ты зарвался, вождь краснокожих.
Вы — человек веселый и все понимающий, все принимающий и прощающий, вы — блестящий собеседник и очаровательный человек, который во всем ищет закономерности, не собирается изменить мир, но принимает его как есть, принимает все сущее, вам никогда не приходит в голову, что мир мог бы быть иным, точнее, в голову вам приходит совсем другое, вы довольны многообразием бытия — именно это вы в нем приемлете, это многообразие, где зло и уродство не уравновешивают красоту и добро, не нейтрализуют их, а приумножают… приумножают друг друга, и все это потому, что вы еще никогда не стояли перед расстрельным отрядом, сказал моему отцу командир расстрельного отряда, как раз исполнявший свои обязанности.
Мой отец давно уж был палатином, рыцарем Золотого руна и действительным тайным, но так и не смог избавиться от подозрения, что цель Творения не есть цель этическая, не может быть таковою; он не смог изгнать из себя эту мысль, то бишь поступил с ней не так, как Господь с первой парой людей; хотя, честно сказать, правя дела свои, он и Господь находились в несколько разных позициях.
Художник рисует сердцем, сказал живописец, прикладывая палец к груди. Позднее в споре, победителем в коем по всему выходил мой отец, он в качестве последнего козыря, словно бы пытаясь сразить противника его же оружием, повторил ту же фразу. Художник рисует сердцем, и приложил палец к груди. Воцарилось молчание. И тогда живописец неподражаемо мягким и благородным жестом — с тем грустным изяществом, с каким берут в руки старинную драгоценность, фамильную, черт возьми! — взял двумя пальцами запястье моего отца и с насмешливо-простодушной улыбкой переместил его руку на левую сторону груди. Мой отец, вечно проигрывающий, покраснел.
Мой отец играл маленький танец Пёрселла. Закончив мелодию, он ликующе возопил: Это же кафедральный собор! А теперь бросим взгляд на камни, потому что всякий собор состоит из отдельных камней! Из камней и из Бога! встряла тут моя мать. Ну конечно, конечно. С точки зрения техники мой отец играл так себе, но играл он, целиком подчиняясь музыке, погружаясь в нее всем своим существом; когда он играл, музыка чувствовала себя замечательно. При этом он напевал, подвизгивая, как Глен Гульд. Вот видишь, это совсем по-школьному: вопрос — ответ, вопрос — ответ, а здесь, оп-ля, гляди-ка, на тот же вопрос — совершенно другой ответ! разве это подходит? и сразу прыжок, и какой! ведь это бемоль, а тут тональность диезная, и все это, не забудь, он проделывает в 1691 году! и все так непринужденно! ты слышишь, какой переход? почти атональная музыка, какое созвучие! Бах на такое никогда не отваживался, никогда. Этот Пёрселл был англичанином, не забудь. А на коду он оставляет вот этот звук, которого у него не было, но к которому он готовился, приберегал его, подводил к нему, да по этой маленькой пьесе Пёрселла можно понять, как надо сочинять музыку, ты согласна? Замечание моей матери о том, что между 1691 годом и нынешним временем все же есть различие, он явно не понял. Ее следующее замечание — о том, что Бог стал частным делом каждого человека, тоже вряд ли дошло до его сознания; как и уточнение моей матери относительно того, что он, мой отец, находится не в том положении, чтобы утверждать: Бога нет либо Он есть, но умер, и вообще, утверждать он может все что угодно, только это будет иметь отношение лично к нему, а соседа касаться уже не будет. Все это мало его волновало. Играя, он непрерывно плакал, о Wort, du Wort, das mirfehlt! [33] Он плакал, слушая мою мать, и, счастливый, кивал. Та старалась скрыть свое раздражение. Ты грандиозно играешь, Йозеф!
33
О слово, слово, что мне не дается! (нем.)