Шрифт:
— Куда, ошалелая? — шипели на Ксюшу.
— Едва день начался, а она уже набралась… молоко на губах не обсохло.
Кто-то щипнул ее больно, кто-то шлепнул пониже спины. Не обращая внимания на щипки, забыв девичью почтительность, Ксюша, не глядя, толкаясь, пробралась к церкви.
Народ неожиданно расступился, и Ксюша увидела опустевшую паперть. За оградой, в окружении мужиков, стояла телега, покрытая рогожей. На ней сидели ребятишки. Возница понукнул лошадь и телега медленно двинулась в улицу. Понурив головы, за телегой пошли Ксюшины знакомые рыбаки и их жены. Народ стоял плотно. Ксюша ткнулась в спины и, не сумев их пробить, взбежала на паперть, привстала на цыпочки. Идут за телегой душевные люди. Позади них два милиционера верхами на гнедых лошадях, с шашками на боку. Устало идут рыбаки. Запинаются. Жены их держатся за телегу.
«Мне к ним надобно», — все настойчивей, все громче звучала неотвязная мысль.
Бессознательное чувство долга толкнуло Ксюшу вперед. Появилась тревога и сознание огромной несправедливости. И к этой несправедливости как-то причастна она, Ксюша. Давящие сердце угрызения совести заставили забыть про базар, про разложенные в палатке товары, про сине-бело-красный флаг Российской империи, что поднят под музыку духового оркестра на высокую базарную мачту, и погнали ее вслед за рыбаками. Толкая людей и получая толчками сдачу, Ксюша, где боком, где как, выбралась из базарной толпы и бросилась по улице догонять этап.
— Родные мои, што будет с вами… — шептала она, пробегая мимо высоких домов под железными крышами, что стояли у площади и избушек, лепившихся дальше по улице.
Вон и народ, провожавший этап. Совсем недалеко осталось. Ксюша ускорила бег.
— Куда, девка, прешь, — окликнул Ксюшу усатый милиционер, сидевший верхом на лошади.
— Мне только два слова сказать. Вот ей-пра, — поднырнув под голову милицейской лошади, Ксюша прорвалась к рыбакам и схватила за руку рыжего. Да он на себя не похож! Глаза ввалились и стали огромными.
— Братья… сестры мои…
У Ксюши никогда не было ни сестер, ни братьев, и эти слова для нее были священны, впервые в жизни сорвались с ее губ.
— Не бойтесь, братья и сестры. Все скоро прояснится…
Договорить не успела. Все тот же молодцеватый милиционер оттеснил Ксюшу корпусом лошади.
— Куда заперлась, пострелиха, сказали тебе, не велено к ним допущать, — и толкнул Ксюшу ногой в плечо, Легонько, без зла, вытянул плеткой по спине. — Больше не лезь, не то у меня рука чижедая…
Ксюша не ойкнула, даже не почувствовала удара. Отпрянув от лошади, пошла чуть поодаль, простоволосая, с горящими гневом глазами и говорила, стараясь, чтоб рыбакам было слышно каждое ее слово:
— Борис Лукич про вас письмо написал… Сам в город поехал… к наиглавнейшему… Все образуется… Непременно… через несколько дней Служивый, да чего ты теснишь меня… Ну, ударь, ударь. Все одно, что надо скажу. Родня они мне? Да, родня! Братья, Борис Лукич поклялся, что добьется освобождения и попу Кистинтину достанется… Он вам заплатит еще за убытки…
— Коль Борис Лукич взялся за дело, оно того, конешно, не бойтесь, — толковали провожавшие рыбаков односельчане.
— А ну, перестань смуту сеять, — наехал на Ксюшу милиционер и на этот раз стукнул ее посильнее. Отшатнулась Ксюша. Хохотнул милиционер и, привстав на стременах, погрозил ей: — Сделай еще шаг за нами, я тебя с ними вместе поставлю. Пошла прочь… И остальные которые — разойдись, не то при усмирении бунта я шашку вынуть могу. Рр-азойдись, говорю. Ну-у-у.
Шумела толпа.
— Эх, бедуны-бедолаги, завертит их теперича суд — что твой лешак во вьюжную ночь и ни дороги им домой не найти, ни тропинки.
— Куда уж. Скотина, поди, осталась дома недоенная и не поенная, а тут тебе и покос на носу.
— Дык Борис Лукич за дело принялся. Он в обиду не даст.
— Куда рыбаков-то сейчас?
— В суд повезли. Шесть ден по селам возили. Теперича — в суд.
— А может, ослобонят? В Озерках, сказывал сват, второй, грит, день митинг идет. Про них, грит, все рядят.
2.
Второй день идет митинг в селе Озерки. Вчера вечером, когда народ повалил из церкви, клацнул на колокольне скорбный перезвон и так же, как в Куликах, Селезневке, Огневой заимке, Веселых Лужках поставили на колени на паперти нечесаных, неумытых рыбаков в сером исподнем, их жен в рубахах до пят, перепуганных ребятишек и жалобным стоном разнеслось над площадью: «Каемся, люди. Лиходеи мы, святотатцы мы. Простите нас, люди…»
Притих народ. И тут на тумбу у церковной ограды взобрался Вавила, в свеже стиранной, солдатской гимнастерке. Поднял руку с зажатой в кулак солдатской фуражкой и выкрикнул: