Шрифт:
Увидел первый снег. И этим утром лицо умыть забыл,—
но также и то, что, как нам кажется, является скорее призванием живописи, небольших картинок, каких много в японском искусстве. Так, например, хокку Шики:
С теленком на борту
кораблик небольшой плывет по речке
сквозь дождь вечерний —
98
становится своего рода абсолютной интонацией (подобно Дзен, принимающему таким образом всякую вещь, пусть даже ничтожную), складкой, которая легким и точным движением ложится на страницу жизни, шелк языка. Западному жанру описания в духовном плане соответствует созерцание, методическое воображение форм, присущих божественности, или же эпизодов из евангельского текста (у Игнатия Лойолы опыт созерцания по существу своему имеет описательный характер); хокку же, напротив, произносится на фоне метафизики без Бога и субъекта и соответствует буддистскому My и дзенскому сато-ри,а это отнюдь не просветляющее нисхождение Бога, но пробуждение перед фактом,схватывание вещи как события, а не как субстанции, достижение того изначального предела языка, который граничит с беззвучием (впрочем, ретроспективным и восстановленным беззвучием) самого случая (что относится скорее к языку, нежели к субъекту).
С одной стороны, количество и распространенность хокку, а с другой — краткость и замкнутость в себе каждого из них, похоже, делят и упорядочивают мир до бесконечности, создавая пространство чистых фрагментов, пылинки событий, которые ничто, даже если устранить означение, не может ни собрать, ни выстроить, ни направить, ни завершить. Ибо время хокку лишено субъекта: чтение не имеет другого я,кроме всей совокупности хокку, где это ябесконечно
99
[Дзенский сад:
«Ни цветов, ни следов:
где же человек?
В расположении камней,
в бороздках от граблей,
в работе письма».]
преломляется и есть не более чем место чтения. Согласно образу, предложенному доктриной Хуа-Йен, можно было бы сказать, что коллективное тело хок-ку — жемчужная нить, где в каждой жемчужине отражаются все остальные и так далее до бесконечности, где нет возможности нащупать центр, первичный источник излучения (для нас же наиболее подходящим образом, воплощающим это изобилие переливов смысла, не имеющее ни начала, ни двигателя, ни опоры, может служить словарь, где каждое слово определяется только с помощью других слов).
На Западе зеркало является по сути своей нарцис-сическим объектом; человек не мыслит зеркало иначе, как предмет, который необходим ему, чтобы смотреть на себя; на Востоке же зеркало, похоже, пусто: оно символически отражает пустоту самого символа («Ум совершенного человека, — говорит учитель Дао, — подобен зеркалу. Он ничего не схватывает, но ничего и не отталкивает. Он принимает, но не удерживает»; зеркало ловит лишь другие зеркала, и это бесконечное отражение есть сама пустота (которая, как известно, есть сама форма)). Таким образом хок-ку заставляет нас вспомнить о том, чего с нами никогда и не случалось; в нем мы узнаёмповторение без начала, событие без причины, память без личности, речь без сцеплений.
То, что я говорю о хокку, можно сказать обо всем, что случается(advient) в той стране, которую мы на-
1О1
зываем здесь Японией. Ибо там — на улице, в баре, поезде или магазине — всегда что-то случается(advient). Это что-то — этимологически уже приключение 1(aventure) — является совершенно незначительным: несообразность одежды, анахронизм культуры, свобода поведения, алогизм путеводителя и т. д. Попытаться обозреть эти события — взяться за сизифов труд, ибо они могут проблеснуть лишь в тот момент, когда их считывают,посреди живого письма самой улицы, кроме того, западный человек не смог бы озвучить их иначе, чем нагрузив их смыслом собственной отстраненности: следовало бы превратить их в хокку, в язык, который нам недоступен. Добавить можно лишь то, что в этих незначительных приключениях (которые, накапливаясь в течение дня, приводят к своего рода эротическому опьянению) нет ничего ни живописного (японская живописность нам безразлична, ибо никак не связана с тем, что составляет особенность Японии, с ее современностью), ни романического (они никогда не поддаются той болтовне, что мигом превратила бы их в рассказы или в описания); то, что они позволяют прочесть(ибо я там читатель, а не посетитель), так это точную линию моего пути — без следа, обочин и отклонений. Мно-
1. Р. Барт обращает внимание на этимологическую связь французских advient (случается) и aventure (приключение). Такая связь есть и между русскими словами случайи приключение.— Прим. перев.
1О2
жество незначительных деталей (от одежды до улыбки), которые у нас, вследствие неискоренимого нарциссизма западного человека, — не более чем знаки напыщенной самоуверенности, у японцев становятся просто способом пройти или миновать какую-нибудь неожиданность на улице: ибо уверенность и независимость жеста здесь связаны не с самоутверждением (или с «самодостаточностью»), но лишь с графическим способом бытия; таким образом, спектакль японской улицы (вообще любого общественного места), волнующее порождение многовековой эстетики, лишенной какой бы то ни было вульгарности, никогда не подчиняется театральности (истерии) тел, но подчинен раз и навсегда тому письму alia prima, для которого одинаково невозможны и набросок, и сожаление, и маневры, и исправления, ибо сама линия освобождается от стремления пишущего создать о себе выгодное впечатление; она не выражает что-либо, но просто наделяет существованием. «Покуда идешь, — говорит дзенский учитель, — довольствуйся тем, что идешь. Когда сидишь, — тем, что ты сидишь. Но ничем не занимайся слишком долго!» — кажется, именно об этом по-своему свидетельствуют и молодой велосипедист, держащий в высоко поднятой руке поднос с пиалами, и юная девушка, которая склоняется перед штурмующими эскалатор клиентами магазина в столь глубоком, столь подчиненном ритуалу поклоне, что тот теряет всякую услужливость, или игра-юз
ющий в Пашинко, заправляющий, проталкивающий и получающий свои шарики тремя чередующимися жестами, сама координация которых представляет собой рисунок, или же денди в кафе, который ритуальным ударом — резким и мужским жестом — срывает целлофановую пленку с теплого полотенца, которым он вытрет руки, прежде чем выпить свою кока-колу: все эти случаи и образуют материю хокку.
ТАК
Задача хокку заключается в избавлении от смысла посредством легко понятной речи (в отличие от западного искусства, которое избавляется от смысла, делая речь непонятной), и, таким образом, хокку не кажется нам ни эксцентричным, ни банальным, оно напоминает все и ничего: поскольку оно легко читается, то кажется нам простым, близким, хорошо знакомым, приятным, изысканным, «поэтичным» — словом, полностью удовлетворяющим набору успокоительных определений; но, будучи при этом ничего не значащим, оно противится нам и в конце концов теряет все те прилагательные, которые окружали его минуту назад, и впадает в состояние смысловой под-вешенности, которая кажется нам наиболее странной, ибо она делает невозможным самое обычное упражнение нашей речи, а именно комментарий. Что можно сказать об этом:
Весенний бриз.
Лодочник потягивает трубку.
Или вот об этом:
Полная луна, на циновках тень от сосны.
Или же вот об этом:
В хижине рыбака запах сушеной рыбы и жара.
Или еще (но ни в коем случае не «наконец», ибо примеры здесь могут быть бесконечны):
Дует зимний ветер. Мерцают кошачьи глаза.
Подобные черты(это слово очень подходит хокку, которое является чем-то вроде легкой прорези, прочерченной во времени) составляют то, что можно было бы назвать «видением без комментариев». Но это видение (слово, которое остается еще слишком западным) в основе своей является совершенно устраняющим; но уничтожается не собственно смысл, но сама идея целесообразности; хокку не подходит ни для одного из возможных назначений литературы (которые и так ничего не стоят): как, ничего не означая (что достигается посредством техники остановки смысла), оно могло бы научать чему-то, что-то выражать или развлекать? И хотя некоторые школы Дзен и сохраня-