Шрифт:
юб
ют практику сидячей медитации как упражнение, нацеленноена достижение буддоподобия, другие отказываются приписывать ей даже и такую цель (на первый взгляд, чрезвычайно важную): нужно оставаться в положении сидя «только для того, чтобы оставаться сидящим». Возможно, и хокку (как и бесчисленные графические жесты, которыми означена самая современная, самая социальная жизнь Японии) пишут «только для того, чтобы быть пишущим».
В хокку отсутствуют две фундаментальные черты нашей тысячелетней классической литературы: во-первых, описание (трубка лодочника, тень сосны, запах рыбы, зимний ветер здесь не описываются, то есть не украшаются разного рода значениями или моралью, которые, на правах знаков, вовлекаются в дело раскрытия истины или чувства: реальности отказано в смысле; более того, реальное лишено даже смысла реальности); во-вторых, определение; оно не только переводится в жест, пусть даже графический, но возводится к своеобразному эксцентричному распадению объекта, как это прекрасно выражено в дзенской притче, где учитель устанавливает первичное определение (что такое веер?)не посредством немой иллюстрации, чисто функционального жеста (раскрыть веер),но изобретая целую цепочку побочных действий (сложить веер, почесать им шею, вновь открыть, положить на него пирог и подать учителю).Не описывая и не определяя, хокку (так я буду называть в ко-
нечном счете всякую краткую черту,всякое событие японской жизни, каким оно предстает моему чтению) истончается, сводясь в конце концов к одному лишь чистому указанию. Вот это, вот как, вот так,говорит хокку. Или же еще лучше: так!— выражает оно столь мгновенной и короткой чертой (без отклонения, без единой помарки), что всякая связка покажется излишней и навсегда устраненной, как сожаления по поводу невозможности определения. Смысл здесь лишь вспышка, световая прорезь: «When the light of sense goes out, but with a flash that has revealed the invisible word»', — писал Шекспир; однако вспышка хокку ничего не освещает, не выявляет; она подобна фотографической вспышке, когда фотографируют очень старательно (в японском духе), забыв, однако, зарядить аппарат пленкой. И еще: хокку (черта)воспроизводит указательный жест маленького ребенка, который на что угодно показывает пальцем (хокку не привязано к субъекту), говоря: это!таким непосредственным движением (то есть лишенным всякой опосредованности: знанием, именованием, обладанием), что указание выявляет тщетность какой бы то ни было классификации объектов: ровным счетом ничего особенного,говорит хокку, в согласии с духом Дзен: событие не относится ни к какому виду, особенность
1. Когда меркнет свет смысла, является вспышка, открывая невидимый мир (англ.).— Прим. перев.
ю8
его сходит на нет; подобно изящному завитку, хокку сворачивается вокруг себя самого, след знака, который, казалось, намечался, стирается: ничто не достигнуто, камень слова был брошен напрасно: на водной глади смысла нет ни кругов, ни даже ряби.
ПИСЧЕБУМАЖНАЯ ЛАВКА
В пространство знаков мы проникаем через писчебумажную лавку — место и каталог вещей, необходимых для письма; именно здесь рука встречается с инструментом и материей черты; именно здесь начинается торговля знаками, то есть еще до того, как они будут начертаны. У каждой нации свои писчебумажные лавки. В Соединенных Штатах они богаты, точны и хитроумны; это магазины архитекторов, студентов, магазины, продукция которых должна предусматривать прежде всего удобство; они говорят нам, что пользователь не должен вкладывать душу в письмо, он нуждается лишь в некоторых приспособлениях, предназначенных для удобной фиксации продуктов памяти, письма, обучения, коммуникации; господство вещей и никакой мистики черты и инструмента; превратившись в чистую функцию, письмо более не предстает как игра вдохновения. Французские писчебумажные магазины, чаще всего расположенные в «Домах, построенных в i 8...», с табличками из черного мрамора, инкрустированными золотыми буквами, остаются магазинами счетной продукции для писарей и торговцев; их штучный товар — это подлинники бланков, юридические и каллиграфические дубли-no
каты, а их владельцы — вечные копировальщики, Бювар и Пекюше.
Объект японского писчебумажного магазина — то идеографическое письмо, которое в нашем представлении берет начало в живописи, в то время как на самом деле оно ее создает (очень важно то, что искусство ведет свое происхождение от письменности, а не выразительности). Насколько много форм и качеств, присущих первичным материям письма, то есть поверхности и чертежному инструменту, изобретает японская канцелярия, настолько она сравнительно равнодушна ко всем сопутствующим компонентам письма, которые составляют фантастический блеск американских канцелярских магазинов: черта здесь исключает помарку или исправление написанного (ибо знак пишется alia prima), исключает изобретение ластика или его заменителей (ластик отсылает к означаемому, которое мы хотели бы стереть, чью полноту мы стремились бы умалить и облегчить; но перед нами Восток, зачем там ластик, если в зеркале и так пустота?). Все инструменты и приспособления отсылают здесь к парадоксу необратимого и зыбкого письма, которое одновременно является и надрезом, и скольжением: множество разновидностей бумаги, большая часть которых выдает свое травяное происхождение — зернистостью молотой соломы, расплющенными волоконцами; тетради со сложенными вдвое, будто в неразрезанной книге, страницами,
112
благодаря чему написанное переходит с одной сияющей поверхности на другую, нигде не просвечивая, не зная этого метонимического взаимопроникновения поверхности листа с его оборотом (здесь знаки наносятся Поверх пустоты): палимпсест, или стертая фраза, которая тем самым становится скрытой, здесь невозможен. Сама кисточка (коснувшись слегка влажного чернильного камня) движется так, будто это палец, но в отличие от наших старинных перьев, которые порождали только сгустки или раздвоенные линии, царапая к тому же по бумаге в одном и том же направлении, кисточка способна скользить, поворачиваться и приподниматься, проводя линию, можно сказать, прямо в толще самого воздуха, она обладает гибкостью скользящей плоти, руки. Фломастер (изобретенный в Японии) служит как бы заменой кисточки: он не является усовершенствованным вариантом перьевой ручки, которая сама происходит от пера (стального или птичьего), но непосредственно наследует идеограмме. Это и есть та графическая мысль, к которой в Японии отсылают все письменные принадлежности (в каждом большом магазине есть писарь, который публично наносит вертикальные адреса доставки подарков на длинные обертки, окаймленные красной линией); парадоксально (по крайней мере для нас) то, что эту мысль мы находим даже в пишущей машинке: в то время как наша спешит превратить письмо в меркантильный продукт, издавая текст
из
уже в момент его написания, их машинка, с бесконечным количеством знаков, которые не выстраиваются в один ряд по плоскости накалывания, но нанесены на барабан, создает рисунок, идеографическую мозаику, покрывающую весь лист, все пространство; в каком-то смысле машинка продолжает, по крайней мере виртуально, собственно графическое искусство, которое более не является эстетической обработкой отдельной буквы, но устранением знаков, которые со всего размаха пучками разбрасываются по странице во всех направлениях.
НАПИСАННОЕ ЛИЦО
В театре лицо не раскрашено (напудрено), оно написано. Происходит нечто непредвиденное: в основе письма и живописи лежит единый инструмент — кисточка, и, между тем, не живопись вовлекает письмо в свой декоративный стиль, в широкое, ласкающее движение кисточки, в свое репрезентативное пространство (как это неизбежно произошло у нас, где цивилизованное будущее некой функции всегда предстает как ее эстетическое усовершенствование), но, напротив, акт письма подчиняет себе живописный жест, так что рисовать — это в каком-то смысле всего лишь записывать. Это самое театральное лицо (скрытое под маской в театре Но, нарисованное в театре Кабуки, искусственное в театре Бунраку) состоит из двух субстанций: белизны бумаги и черного цвета надписи (оставленного также для глаз).
Белым лицо становится не для того, чтобы извратить естественный оттенок кожи или окарикатурить его (как это происходит в случае с нашими клоунами, у которых пудра и грим — от желания размалевать себе лицо), но лишь для того, чтобы стереть оставленный чертами лица след, чтобы привести лицо к состоянию пустой натяженности матовой ткани, ко-
торую не сможет метафорически оживить — зернистостью, бархатистостью или отражением — никакая естественная субстанция (мука, пудра, румяна или блестки).