Шрифт:
Лицо — только подлежащая росписи вещь;и это будущее предназначение уже прописывается рукой, которая забелила брови, выступы носа и щек и обрамила гладкий лист плоти черной каймой волос, густых и сжатых, как камень. Белизна лица, не сияющая, но до омерзения тяжелая, как будто сахарная, означает одновременно два противоположных состояния: неподвижность (которую мы «морально» оцениваем как невозмутимость) и ломкость (которую подобным образом, но с меньшим успехом, можно было бы назвать эмоциональностью). Щели для глаз и рта, вытянутые строго определенным образом, не лежат наэтой поверхности, но прорезаны, прочерчены в ней. Глаза, ограниченные и обведенные плоским, ровным веком, не подчеркнуты никакими кругами (круги под глазами: исключительно выразительная черта западного лица: усталость, болезненность, эротизм), — глаза так проглядывают сквозь лицо, как будто они являются пустым черным фоном для письма, «чернильной ночью»; и еще: лицо словно простыня, натянуто над черным (но не мрачным) колодцем глаз. Сведенное к первичным означающим письма (пустая страница и углубления нанесенных знаков), лицо таким образом устраняет всякое означаемое, то
есть саму выразительность: это письмо, которое ничего не пишет (или же пишет: ничто);оно не только не отдает себя «взаймы» (выражение из денежной сферы) никакому переживанию, никакому смыслу (даже смыслу, стоящему за невозмутимостью и невыразительностью), но даже никому не подражает. Травести (поскольку женские роли исполняются мужчинами) — это не парень, загримированный под женщину при помощи большого количества ухищрений, правдоподобных деталей, дорогостоящих подделок, но чистое означающее, чье внутреннее(то есть истина) не скрывается (ревниво охраняемое маской), не обозначается обманным образом (когда, бросив взгляд на телосложение, мы со смехом обнаруживаем его мужские черты, как это случается с западными травести, пышными блондинками, чьи грубые руки и большие ступни не могут не подчеркивать неестественности пышной груди), но просто отсутствует;актер посредством лица не играет в женщину, не копирует ее, но лишь обозначает. И если, как говорит Малларме, письмо состоит из «жестов идеи», то травести здесь выступает как жест идеи женственности, а не ее плагиат; как следствие, нет совершенно ничего примечательного, а значит и помеченного(что совершенно невозможно на Западе, где явление травести как таковое плохо воспринимается, не переносится и выступает как чистое нарушение нормы) в том, что пятидесятилетний актер (известный и уважае-
п8
мый) исполняет роль молоденькой девушки, влюбленной и трепещущей, ибо молодость, в той же мере, что и женственность, не воспринимается здесь как естественная сущность, за истиной которой гоняются сломя голову. Утонченность кода, его неукоснительность, никоим образом не связанная с органического типа копированием (с умением воссоздать реальное физическое тело молодой женщины), приводят к тому, что реальность женщины поглощается или испаряется в изощренном преломлении означающего: обозначенная, но не представленная, Женщина выступает как идея (а не природа), и как таковая она вовлекается в игру классификаций и в истину чистого различия: западный травести хочет изобразить какую-токонкретную женщину, восточный стремится лишь сочетать различные знаки Женщины.
Однако в той мере, в какой эти знаки чрезмерны, — не потому, что они напыщенны (думается, они не таковы), но потому, что они интеллектуальны, — будучи, подобно письму, «жестами идеи», они очищают тело от всякой выразительности: можно сказать, что, в силу того, что они являются знаками, они вытравливают смысл. Подобным образом объясняется то слияние знака с невозмутимостью (слово неподходящее, ибо, как уже было сказано, оно имеет моральный, выразительный оттенок), которым отличается азиатский театр. Это связано с особым отношением к смерти. Изобразить, сделать лицо — не бесчувствен-
119
ным или невозмутимым (что само по себе еще несет смысл) — но словно вынутым из воды, отмытым от смысла, — это и есть ответ на вызов смерти. Посмотрите на эту фотографию от 13 сентября 1912 года: генерал Ноги, победитель русских при Порт-Артуре, сфотографировался вместе со своей женой; их император только что умер, и они на следующий день решили последовать за ним, покончить с собой; стало быть, они знают;он, за своей бородой, фуражкой и пышными волосами, почти совсем утерял лицо; но она, она целиком сохраняет свое лицо — невозмутимым? глупым? простоватым? исполненным достоинства? Как и для актера-травести, здесь невозможны какие-либо прилагательные, все прилагательные устранены — не торжественным событием близкой смерти, но, напротив, — устранением смысла самой Смерти, Смерти как смысла. Жена генерала Ноги поняла, что Смерть была смыслом, что и то, и другое упраздняются одновременно, а следовательно, не нужно «говорить об этом», пусть даже своим лицом.
МИЛЛИОНЫ ТЕЛ
Француз (если он не за границей) не может классифицировать французские лица; он, конечно, улавливает какие-то общие черты, но абстрактный образ этих повторяющихся лиц (или класс, к которому они принадлежат) от него ускользает. Тело его соотечественников, неразличимое в повседневности, есть речь, не соотносимая ни с каким кодом; дежа ею,связанное с этими лицами, не имеет для него никакой интеллектуальной ценности; красота, с которой он сталкивается, никогда не является для него сущностью, вершиной или итогом поиска, плодом умопостигаемого вызревания данного вида, но лишь случаем, выступом на плоскости, разрывом в цепи повторений. И, наоборот, тот же самый француз, если встретит в Париже японца, воспринимает его в соответствии с чисто абстрактным образом его расы (если предположить, что он вообще не видит в нем только азиата); между этими, столь редко встречающимися японскими телами он не может усмотреть никакой разницы; более того, однажды унифицировав японскую расу в рамках единого типа, он незаконно накладывает этот тип на образ японца, почерпнутый им из культуры, — не из фильмов даже, так как фильмы представ-
123
ляют ему лишь анахронических существ, крестьян или самураев, которые скорее соотносятся не с «Японией», а с данным объектом: «японский фильм», — но из каких-нибудь двух-трех фотографий в прессе или сводках новостей, и этот архетипический японец выглядит довольно плачевно: невысокий человек в очках неопределенного возраста, в строгом невыразительном костюме, — мелкий чиновник в перенаселенной стране.
В Японии все иначе: то небытие или избыток экзотического кода, на которые француз обречен при встрече с иностранным(которое ему не удается воспринять как странное),здесь поглощается новой диалектикой речи и языка, группы и индивида, тела и расы (тут можно говорить о диалектике в буквальном смысле слова, ибо то, что открывает перед вами — одним широким жестом — прибытие в Японию, так это превращение количества в качество, мелкого служащего в обильное многообразие). Открытие поражает: улицы, бары, магазины, поезда, кинотеатры разворачивают огромный словарь лиц и силуэтов, где каждое тело (каждое слово) говорит лишь за себя, и, между тем, отсылает к некоему классу; таким образом, ты получаешь удовольствие от встречи (с хрупким и особенным), и одновременно перед тобой высвечивается тип (хитрец, крестьянин, толстяк — круглый, как красное яблоко, дикарь, лопарь, интеллектуал, соня, лунатик, весельчак, тугодум), — вот где источник
124
для интеллектуального ликования, ибо неизмеримое оказывается измеренным. Погружаясь в этот народ, состоящий из сотен миллионов тел (такое исчисление предпочтительнее, чем исчисление «душ»), мы ускользаем от двойной неразличимости — от неразличимости абсолютного разнообразия, которое в конечном счете есть не что иное, как чистое повторение (как это происходит с французом, находящимся в ряду своих соотечественников), и от неразличимости единого класса, лишенного всякого различия (как в случае с японцем — мелким чиновником, как его представляют себе европейцы). Между тем, здесь, как и в других семантических группах, система ценна в тех моментах, где она остается открытой: складывается некий тип, но его индивидуальные представители никогда не находятся бок о бок с ним: в каждой группе людей вы — по аналогии с фразой — ухватываете особенные, но узнаваемые знаки, новые, но в принципе повторяемые тела; в подобной сцене никогда не встретишь сразу двух сонь или двух весельчаков, и между тем, и тот и другой соединяются в узнавании: стереотип распадается, но понимание сохраняется. Или вот еще одно открытое место кода — открываются новые комбинации: вдруг совпадают дикое и женское, гладкое и взъерошенное, денди и студент и т. д., объединяясь в серии, порождая новые отсылки, ответвления — понятные и вместе с тем неисчерпаемые. Можно сказать, что Япония применяет одну и ту