Шрифт:
моей голове – ртуть. Ты смотришь в чашку с чаем, ты больше не ходишь на работу, ты на
больничном, ты пишешь наши фамилии на пятнадцати языках на обоях, пока я хожу в
каменоломню на смены.
– Ртуть, Дантес? – однажды говоришь ты.
– Как у тебя всегда все легко. Мне бы твою
ртуть. У меня никакой ртути. Только свинец. Свинцовые горы на плечах. Слышишь, как
хрустит? Вот-вот, и в голове, и на плечах – один свинец. Это почти физически тяжело.
А я не могу даже пошевелиться. Мы ходим в кафетерии на задворках Черных Садов, а
бытие утекает, подобно песку сквозь пальцы, прочь от нас, гремит железнодорожными
гробами на переездах, устукивая прочь, прочь от нас, мимо нас. И я начинаю плакать с
тобой, мы перестаем есть, теперь мы сидим на кухне и укорачиваем наши форменные
ремни. Я пишу смс своей жене, бог мой, как она по мне скучает. И бог мой, как я мог так
ошибиться и втянуть тебя во все это. Когда я возвращаюсь в комнату, ты уже спишь, я
обнимаю тебя и говорю во все твои тяжелые свинцовые горячеглазые сны: «Возвращайся
домой, Клеопатра».
Подписав документы о переходе на осенне-зимнюю навигацию, я иду домой вдоль
деревни, в которой до черта заборов, на этом месте я в сентябре выбил себе палец на ноге,
когда пнул с досады свой мобильный телефон, когда ты сказала, чтобы я катился к черту
вместе со своей женой. Я-то всегда старался хотя бы казаться либеральным, рулил
желтыми гоночными машинками на моем древнем компьютере, пока ты говорила по
телефону с Б. на кухне. Ты даже не сменила свой номер. Ты даже не собиралась менять
свой номер, а я всегда стремился выглядеть крайне либеральным и всё понимающим.
Датой, которую ты черным крестом вычеркиваешь в своем ежедневнике, я
возвращаюсь в наш дом после ночи в каменоломне, и не застаю в прихожей твоего серого
пальто и синего плаща. Не вижу твоих книг, гитар, пряжи; я сижу, не раздеваясь, на
тумбочке и думаю. Ты оставляешь мне на столе «Вместо письма» Маяковского (см.
Приложение 2). И я еле-еле его дочитываю, держа в руках тетрадный листочек, свинцово-
тяжелый, он ломает мои пальцы, он выбивает мои плечи, я прогибаюсь, сломанным
ураганным ветром шлагбаумом я ложусь на кровать, и начинается жизнь, и заканчивается
жизнь, и начинается жизнь.
* * *
«Уехала!
Как молоток
влетело в голову
отточенное слово,
вколочено напропалую!
– Задержите! Караул!
Не попрощался.
В Коджоры! –
Бегу по шпалам,
Кричу и падаю под ветер.
Все поезда
проносятся
над онемелым переносьем…»
(А.Крученых)
* * *
Я ничего не ем, и все подрезаю и подрезаю свой форменный ремень, думая, что есть
все-таки нужно, а то, не дай бог, не пройду медосмотр и меня уволят. Я превращаюсь в
шлагбаум на нашем первом переезде, у станции, ведущей прочь из Большого Города,
пригородные зеленые электрички, как раз моего любимого цвета, все тут мне по статусу и
по нраву. А ты – второй шлагбаум, тот, что выходит на шоссе в аэропорт и держит
назойливые авто на расстоянии от дорогобилетных экспрессов. На экспрессе теперь ты
ездишь на работу, я знаю, он идет прямиком от твоих белокаменных палат в Большом
Городе до каменоломни авиакомпании «Schmerz und Angst».
Клео появляется на работе спустя пару недель. Холеная и отдохнувшая, Клео покупает
в Duty free в Лондонском Хитроу, куда нас забрасывает судьба, алкоголь и парфюмерию,
Клео работает с удовольствием, делает подарки своему благоверному Б., она носит с
собой в каменоломню фарфоровую кружку с Моцартом, которую я раннее не видел у нее
в Черных Садах, она с ней теперь не расстается. И пока мы взлетаем, два шлагбаума по
разным дверям самолета, я говорю ей: «Мы все правильно сделали. Сама подумай, ты бы