Шрифт:
– Пап, в прошлом году Каплунский нарисовал портрет товарища Сталина. Портрет вышел очень похожим, но учи-тельница испугалась, сказала, что вождей рисовать нельзя, отобрала портрет и унесла в учительскую.
– Да?
– поднял на меня глаза отец.
– Действительно, нельзя. Чтобы рисовать членов политбюро, нужно быть не только художником, но и иметь специальное разрешение,- отец вывел королеву в центр поля.
– Почему?
– Потому что это слишком уважаемые народом люди, чтобы рисовать на них карикатуры.
– Но ведь Каплунский не карикатуру нарисовал, - на-стаивал я.
– А откуда это известно? Он же не профессиональный художник и мог ошибиться в отображении образа, сам не осознавая того. Давай, ходи!
Я сделал рокировку.
– Хорошо, пап, ну и пусть бы он что-то не так нарисо-вал. Так что из этого следует?
– Горде!.. Шах... и через два хода мат.
– Ладно, сдаюсь, - я смешал шахматы.
– Так что из этого следует?
– Я не хочу об этом больше говорить. И я не хочу, что-бы ты об этом тоже говорил. Есть вещи, о которых не надо рассуждать, а принимать их, как должное.
– Ладно, пап! ...Я хотел тебя еще спросить. Ты почти два года находился в Иране и видел, наверно, столько инте-ресного...
– Кое-что видел. Только не думаю, что это интересно, - отец нахмурил брови, и, видно было, что разговор этот ему неприятен.
– Почему ты никогда об этом не рассказываешь?
Отец как-то замялся, но после недолгого молчания за-говорил.
– Ты извини! Я, наверно, должен. Но мне трудно вспо-минать все, что связано с тем временем. Я не военный че-ловек... Война как-то все во мне перевернула...Я женился, любил твою маму, родился ты, и я не был готов к такому близкому несчастью? Как-то разом все разрушилось, даже не разрушилось, а взорвалось и выбило всех из привычной среды... Я тебе читал Есенина, ты знаешь его некоторые стихи. По стихам можно судить о человеке. Это был чистый деревенский парень с очень тонкой, ранимой душой и неж-ным сердцем. Так вот, Горький сказал, что его погубил го-род, в котором он был чужим. Он растерялся, он оглох в не-привычной среде. В городе ему было нечем дышать, как рыбе, выброшенной на лед. Так и со мной, хотя более точно сравнить меня с дикарем, которого отловили в джунглях и привезли в большой город. Иногда мне кажется, что все, что со мной произошло - это просто страшный сон, о кото-ром надо забыть... Я знаю людей, которые живут войной. Они охотно рассказывают о ней, смакуя разные эпизоды из военной жизни. Я таких людей сторонюсь... Надеюсь, ты меня за это не осуждаешь?
– Ну что ты, пап?
– Но когда-нибудь я соберусь с духом и расскажу тебе все. Но только позже.
– Кстати, пап, наш директор сказал, что хорошо бы те-бя пригласить на день Советской Армии, чтобы ты расска-зал об Иране.
– Нет, - отрезал отец.
– Нет, во-первых, потому что я только что говорил, во-вторых, моя война, как ты ее назы-ваешь, была в какой-то степени секретна: я давал подписку о неразглашении, и мне никто не разрешит публично гово-рить даже об общеизвестных фактах. Отец даже привстал с табуретки.
– А откуда вашему директору известно о моей службе?
– отец внимательно посмотрел на меня.
– Ему известно то, что всем известно. Что ты во время войны находился за границей, где выполнял специальное задание, и что в этой стране проходила встреча руководи-телей трех союзных держав, - покраснев под отцовским взглядом, сказал я, но что-то во мне запротестовало, и я с вызовом бросил:
– В, конце концов, ты мой отец, и я тоже хочу, чтобы все знали, что ты не сидел в тылу, когда все воевали.
– Ну ладно, ладно, - примирительно сказал отец.
– Я сам поговорю с директором.
Я стал укладывать шахматы в янтарно-малахитовую доску, отдельно каждую фигуру, любуясь в который раз ее тонкой резьбой. Шахматы эти мы берегли не столько как дорогую художественную ценность, сколько как память о счастливом исцелении генеральской дочери.
В тот раз отец так и не решился что-либо предпринять, чтобы вернуть дорогой подарок, но нашел случай, по-крайней мере, поблагодарить генерала. Конечно, отец не преминул заметить, что Милу я лечил без всяких корыст-ных расчетов, и лучшая благодарность - это ее выздоровле-ние. На что генерал cуxo сказал, что он иначе это и не вос-принимает, а шахматы - лишь знак его расположения и элементарной человеческой памяти...
– Вова, - остановил меня отец, когда я встал, собираясь пойти на кухню, откуда доносился вкусный запах жареного лука.
– Подожди, раз уж мы заговорили о "моей войне"... Я хочу поделиться с тобой одним своим ощущением.
Я снова сел. Отец смотрел на меня, но было видно, что взгляд его обращен внутрь себя, и вряд ли он видел что-то перед собой.
То, о чем я расскажу, несомненно, тоже относится к не-обычным способностям человека, его психофизическим воз-можностям... Диверсия против нас была совершена, когда мы сопровождали груз через границу в нашу Туркмению. Ко-лонна сразу встала, потому что диверсанты взорвали голов-ную машину. Я со своим помощником, молоденьким лейте-нантом, назову его Н., находился на заднем сидении "Вилли-са". Вел машину наш шофер, старшина, туркмен Аман Сеи-дов. Услышав взрывы и увидев, что колонна стала, я хотел выскочить из машины, но не успел, "Виллис" тряхнуло, и все, казалось, утонуло в огне. Все дальнейшее ты тоже зна-ешь.
А теперь слушай. Я готов поклясться, что отчетливо видел снаряд, который прямой наводкой угодил в нашу машину. Раскаленная болванка лежала в машине, по ее стальной поверхности змеились огненные трещины, потом из них зловеще полыхнуло пламенем, а осколки начали медленно отделяться и плавно подниматься. И все это про-исходило бесшумно, как в немом кино. Куда-то исчез гро-хот взрывов, рев моторов, крики, пальба ...
Потом все обрело привычный ритм. Яростно взмет-нулся столб взрыва, рявкнуло, будто доской ударило по ушам, и я потерял сознание.