Шрифт:
Она тихо сидела, и он писал ее маслом на картоне. Кисть сама нащупывала морщины, выгиб шеи, смуглый загорелый лоб под тяжелым высоким шерстяным чепцом, гладила выступы голых надбровных дуг -- она брила брови, а может, волосы выпали от старости, - чуть слышно касалась мешков под глазами, бледных тонких губ. Женщина в молодости была красива, он это понимал. Она и сейчас была красива. Старость тоже красива. Старость -- время прощания, и по-особому блестят глаза под отечными, складчатыми веками, и седая прядь на сквозняке дрожит нежностью увяданья. Такая нежность больше и чище юной слепой любви.
Такой красивый этот полосатый фартук, полоса синяя, полоса желтая, полоса темно-лиловая, полоса белая как снег. Ярче всех красная полоса. Чем, какой краской они тут красят овечью и ячью шерсть?
Он менял и менял кисти, они стучали в руках друг об дружку. Постепенно он тонул в чистом, синем озере восторга. Между ним и натурой протянулись крепкие невидимые нити, тоньше волоса, тоньше паутины. Нити натягивались и дрожали. Они оба стали слышать общую музыку. Женщина сжала губы, удерживая внутри крик. Их глаза скрестились, и теперь они тонули вместе, незримыми руками обхватив прозрачные тела друг друга. В них текла общая кровь.
Они дышали вместе. Вдыхали вместе. Выдыхали вместе.
Он слышал, как внутри него, в груди, под теплой рубахой, под смуглой кожей и крепкими костями, бьется ее сердце.
Вдох -- выдох. Вдох -- выдох. Вдох...
Кисть обласкала висок женщины. Ударила лучом света в ее глаз, в зрачок. Зрачок загорелся. Осветил дом. Дом тоже тонул вместе с ними, погружался во тьму близкой ночи.
– Ты проголодался?
Почти без звука задала она вопрос.
Лео оставил его без ответа.
Кисть ходила по картону, подцепляла краску. Кисть существовала в его руке отдельно от него, сама по себе, и это кисть приказывала ему -- делай то и это, - а не он ей. Пахло скипидаром, и у женщины раздувались ноздри. Видимо, у нее затекла нога -- она пошевелилась, и мучительно наморщился лоб.
Лео опомнился.
– Все. Хватит.
Встал и глядел на то, что у него получилось.
На картонке ничего не было.
Он видел пустой квадрат.
Он не видел ничего.
– Что со мной?!
Крикнул страшно, дико. Вращал глазами. Тер их кулаками.
Задрожал -- и дрожал, не переставая.
Теперь он не видел. Только чувствовал.
Старые руки нежно легли ему на плечи. Ощупали его лицо. Его уши. Пальцы гладили его нос, его брови, его веки.
– У тебя болит голова?
Если бы знать, о чем она говорит. Если бы знать.
– Что со мной, скажи мне?!
Руки властно приказали ему: ложись. Рука сжала его перемазанную краской руку и сказала: успокойся. Перед Лео поплыл цветной воздух, стал сгущаться, из темноты нахлынула одна ярко-синяя горячая волна, потом поднялась другая, еще более страшная, густо-алая. Краски рушились на него водопадом, сбивали его с ноги, захлестывали ему лицо, залепляли нос и рот, и он стал задыхаться. Ловил ртом воздух, а воздуха не было. Вместо воздуха бешено плясали над ним, погребали его под собой краски.
Из синих и зеленых цунами родились пятна яркого до боли света, пятна превращались в лица, и он не знал эти лица, но узнавал их. Их узнавала его кровь. Рты орали, искаженные ненавистью. По щекам текла черная кровь. Дымы наслаивались, разбегались и снова заволакивали лбы и каски, подбородки и кричащие губы. Война, сказал он себе, это война, я на войне, и я ослеп. На него из серого дыма бежал человек в гимнастерке цвета болотной травы, он держал перед собой автомат, он стрелял, он кричал, и Лео узнал себя.
Что ты тут делаешь, крикнул он сам себе, давай вали скорей отсюда, тебя сейчас подстрелят, как куропатку, как утку на болотах, ты, слышишь, куда ты?!
– но он сам бежал на себя, и сейчас он проткнет себя штыком, и повалится на горячую землю, и дымы закроют его, и земля засыплет, и небо навалится всей тяжестью, а где же небо, где?! Он вертел головой, ища небо, но небо пропало, неба не было, он его не видел.
Он не видел неба. Он видел только одну черную краску боя, и серые дымы, и безобразно орущие лица. Он кричал и бежал на себя, и он выстрелил, огненная полоса прорисовала в нем красные дыры, и он ударил себя штыком, и штык вошел в живое тело с мерзким хрустом, и он кричал сам себе: а где же боль?! Я не чувствую боли! Не чувствую! Я ничего не чувствую!
Я мертв. Заморожен. Я высоко в горах. Я ослеп. Я больше никогда не увижу мир.
Никогда?! Ну это мы еще посмотрим!
Посмотрим... посмотрим...
Шарил руками вокруг себя. Чужие теплые руки схватили его за запястья.
– Я умер, и я под землей?
– спросил он чужие руки.
"Мы тебе не чужие, мы тебе родные", - сказали руки.
Лео затошнило, он повернулся набок, чтобы его вырвало на сырую, политую кровью землю, на дымы и огни. Он содрогался, прошлое вылезало из него вслепую, на ощупь, и потроха выталкивали наружу все забытое, тайное, скверное, гадкое, грешное. Утаить от себя свой грех! Скрыть, закрыть старой газетой, старой шубой, старой шляпной коробкой грех родивших тебя! Лицо Лилианы вынырнуло рядом с ним, он видел ее тело, оно билось и играло в дымной воде не хуже дельфина. Мама, ты видишь, я ослеп. Мама, ты видишь, я не могу без слез!