Шрифт:
18 июля 1942
Моя работа у барона закончилась. Я сама виновата. Все-таки я жила дома. А теперь меня выгнали. Баронесса потеряла ожерелье и подумала, что это я его украла. Она била меня по щекам и два дня держала без еды в чулане. Потом вошла в чулан, выволокла меня за волосы в коридор и била плеткой. Барон долго на нее кричал, потом плюнул себе под ноги, потом мне в лицо. Я стерла плевок подолом юбки.
А назавтра меня отправили в немецкий лагерь. Здесь меня опять сфотографировали. Погнали в баню. В предбаннике сидел человек с иглой и банкой туши. Он накалывал всем на руке номера. Все протягивали руки ладонью вверх и морщились. Дошла очередь до меня. Я села перед человеком, он окунул иглу в краску и воткнул мне в запястье. И я крикнула: "Больно!" А когда все кончилось, отошла и глядела на номер. 63587. 63587. 63587.
Я сразу заучила его наизусть. Это теперь мое имя.
Нас всех одели в полосатые костюмы. Я думала, это пижамы, и в них спят. Нет. В них живут все время. В мороз и в жару. Туфли наши, сапоги и чуни и другую обувку забрали, я так думаю, сожгли. Взамен обуви дали нам деревянные башмаки. Они гремели по мостовой, когда мы шли на работу.
На рукав нам всем нашили буквы OST. Я спросила, что они означают. Мне ответили: "Восток". Ну, что все мы с востока.
14 октября 1942
Живем мы в бараках. Нас тут очень много. Я не считала, но рыжая Тася сказала: "Тыщи две, хиба так". Спать холодно. Печей тут нет. Сразу все начали болеть. Да еще как страшно! Бились в судорогах. Лежали, как бревна, бредили, в жару. Больные почти все умирают. Лечить нечем. По нас ползают вши и клопы. И нет никаких сил чесаться.
Сидим в холоде, во вшах, голодные. И вдруг гонят в баню. Кто-то шепчет: там не баня вовсе, там смерть. Но мы все равно идем - это приказ. Правда баня. Напускают пару. Перед нами тазы с водой. Жара страшная. Нас прожаривают, чтобы сдохли вши. Старухи не выдерживают и валятся замертво около тазов. Одна старая женщина так упала, а молодая села перед ней на корточки и как завопит, подняв голову к потолку! "Мама, не уходи, мама, не уходи!" Я вспомнила картинку из учебника анатомии, как делают искусственное дыхание. Легла на нее и надавливаю ей на грудь, и дышу - рот в рот. Но я не смогла ее оживить.
А из соседнего барака людям сказали: пойдете в баню, - а сами отвели куда-то, никто не знал куда, и они больше в барак не вернулись.
10 ноября 1942
Маленький мальчонка из Винницы, Олекса, вышел из двери барака, поднял голову к небу и крикнул: "Хлибом пахне! Чуете чи ни!" Все побежали к двери. Запах такой сладкий. Будто тесто сдобное пекут. Смотрим, длинная труба, из нее валит черный дым. Это он так пахнет. А Олекса все кричит и пляшет: "Хлиб хтось для нас пече! Хлиб!"
Мы стояли и глядели в небо. И голос за нами раздался, хриплый и старый: "То мы горымо, люды".
Так мы узнали про печи крематория.
В тот вечер я не плакала. Сидела с сухими глазами. Говорила себе: это я, Ника Короленко, должна умереть и сгореть?! Никогда! Никогда этого не будет!
И кто-то шепчет сбоку, из-под локтя: "Это будет завтра. Это будет со всеми нами".
Я вытащила из-за пазухи кусок настоящего хлеба. В него на фрицевской кухне подмешали опилки, вату и костную муку. Я откусила от хлеба и вдруг подумала: костная мука - из наших костей. Меня чуть не вырвало.
2 декабря 1942
Половина нашего барака - дети. И еще немного женщин, молодых и стареньких.
Мы, дети, работаем по двенадцать часов в сутки, а то и больше. Как немцы захотят. Тех, кто постарше, гоняют на строительство водонапорной башни. Мы, кому от десяти до тринадцати, работаем на заводе. Бежим на завод - деревянные башмаки клацают по булыжникам!
А вчера нас на телегах отвезли в госпиталь. Здесь как в раю. Тепло, белый кафель. Нас искупали в настоящих ваннах! С настоящим шампунем, немецким! Он так пахнет, фиалками! Медсестры нас терли настоящими мочалками и губками! Потом сказали, и нам перевели на русский: вы будете в госпитале неделю, вас будут кормить и поить и мыть, вы будете отдыхать и спать сколько угодно! Мы не поверили. Маленький Вальдусь закричал: "То не повинно бычь!" Я закрыла ему рот рукой.
9 декабря 1942
Сегодня последний день недели в госпитале. У нас брали кровь из вены. Очень много крови. Многие падали в обморок. Голова у меня кружилась. Темная кровь лилась в шприц. Лицо у медсестры было такое каменное, деревянное, как мои башмаки. Я тихо спросила: "Зачем вы берете у нас кровь?" Медсестра отчеканила: "Фюр унзере зольдатен". Я все поняла. И мы обе молчали. Потом она сунула мне ватку со спиртом, я зажала ее локтем и пошла в палату.
А вечером нас созвали в большую белую залу. Каждого заставляли лечь на кушетку, покрытую резиной. Мы ложились на живот, и подходил мужчина в белом халате и прижимал всем к правой лопатке железный кружок, и все орали как резаные. Вставали с кушетки, отходили, и все видели: под лопаткой клеймо. Его ставили раскаленной железной печатью. Клеймо в виде двух слившихся колец. Я легла на голый живот, на холодную резину. Ждала. Очень боялась. Шептала себе: я не закричу, ни за что не закричу, как другие! Когда раскаленное железо коснулось лопатки, я раскрыла рот, но не слышала своего крика. Так громко кричала я, что на миг оглохла.