Шрифт:
— А вот и они, — возбужденно пропищала мисс Теркилл. — Ну, Изабелла, доложу я вам, как всегда… — Ей не хватало слов, чтобы описать облик Изабеллы, она выглядела так экстравагантно!
Ничто не могло лучше соответствовать культивируемому Изабеллой сочетанию шика и театральности, чем это сверхмодное платье-халат в духе «новой волны» и эфемерная шляпка с цветами. От возбуждения она шагала еще более широко, чем обычно, постоянно напряженные черты ее худого бледного лица теперь расслабились, в янтарных глазах искрилась победа. На фоне широких розово-черных полос ее хитроумного платья с турнюром огненно-рыжие волосы слепили глаза. Ей не терпелось завершить затянувшийся эпизод, ее переполняли новые замыслы, и все же этот триумфальный марш, пусть ничтожный и провинциальный, — безусловно приятное начало новой жизни. Да и Брайен выглядел скорее на двадцать лет, чем на сорок: его удалое мальчишеское обаяние, бьющее через край дружелюбие и искренность — все это вернулось с вестью о новом назначении. Отбросив со лба прядь вьющихся каштановых волос, он легким спортивным движением перемахнул через шезлонг и проговорил, обращаясь к сэру Джорджу: «Очень надеюсь, что мы будем частенько видеть вас и леди Маклин, несмотря на всю вашу занятость». Перед ректором он почтительно вытянулся, и его лицо приняло серьезное, немного смущенное выражение: «Невозможно передать словами, как важно для меня все то, что я уношу отсюда…» Определенно, Брайен был вновь самим собой. Его ровные зубы сверкнули белизной, когда он улыбнулся ректорше. Он едва не подмигнул ей — эдакий профессиональный обворожитель, — ибо знал, что ее так просто не проведешь. «Ужасно в этом сознаться, но в голове, знаете, все время крутится: вот теперь будет жизнь!» С Тодхерстом он разделил презрение к дыре, которую покидал: «Что кривить душой, я рад, что выбрали меня, а не тебя. Впрочем, Kunstgeschichte[22] — старик, мы-то с тобой знаем, какое это, в сущности, надувательство. Я, конечно, постараюсь сделать из этой чертовой кафедры что-то полезное, а потому до отъезда вытяну из тебя все твои идеи, умная ты голова!» Поразительно, подумала Изабелла, он словно заново родился: такой живой, горячий, но при этом и скромный, и за всем этим столько трезвости и здравого смысла — в общем, сорокалетний молодой человек, который далеко пойдет.
Сама она отличалась куда большей прямолинейностью: инстинктивное стремление ее мужа всегда и везде показать товар лицом было ей чуждо, а порой даже противно. Мнение этих людей им теперь безразлично, так что с ними церемониться? «Глупо думать, что мы с вами еще увидимся, сэр Джордж, — заявила она, предупредив его вопрос. — Ведь только на нашем славном севере проблемами искусства занимаются бизнесмены». Тодхерста, как и остальных младших преподавателей, она не удостоила вниманием. «Вы, должно быть, так счастливы!» — воскликнула «озерная поэтесса» Джесси Кохун. «Я не буду вполне счастлива, — парировала Изабелла, — пока мы не пересечем шотландскую границу. Конечно, мы не станем поддерживать с вами отношения, — обратилась она к ректорше, — но я этому не так рада, как вы думаете». И в самом деле, подумала она, если бы от ее чудачеств не веяло такой кондовой провинциальщиной, старушку можно было бы, пожалуй, пригласить в Лондон. Истинную злобу она приберегла для ректора. «На кого же вы нас оставляете, — блеял тот, — ведь ваш муж — самый способный из преподавателей!» — «Оставляем вас на милость Совета попечителей, — не моргнув глазом отвечала Изабелла. — Вот и попробуйте им объяснить, почему самые-то способные от вас уходят».
И все же ректорша была совершенно права: для них обоих спасение едва не пришло слишком поздно. Брайен в последние годы начал заметно опускаться. Его улыбка, некогда исполненная обаяния, стала чересчур машинальной, часто обнажаемые десны придавали лицу что-то лошадиное. Его самоуспокоенность, прежде выражавшаяся в равно дружелюбном отношении ко всем — полезным и бесполезным, — начала походить на полное безразличие. Первое время после приезда на север он порхал, как мотылек, от группки к группке, пьяня похвалами сильных мира сего и одаривая желанной лестью разочарованных и ожесточенных (при этом никак не связывая себя), покоряя сердца своей юношеской верой в утопию, вполне приемлемой в сочетании с твердой рассудительностью. Но с годами улыбчивая прямота стала все более напоминать догматизм; он приобрел право на собственные мнения, и мнения эти часто были неинтересны, а порой откровенно серы. Коллеги помоложе раздражали его: он знал, что устарел для них. Хотя ему по-прежнему хотелось всем нравиться, он слишком засиделся в «молодых людях» и потому утратил способность очаровывать подлинно молодых. Видя их презрение, он все чаще бывал брюзглив и груб. Наука обольщения, освоенная за долгие годы конкурсов на стипендии, конкурсных экзаменов, конкурсов на звание лучшего студента, оказалась не в силах уберечь его от ржавчины захолустья. Университетские победы стали далекими воспоминаниями; трамвай, ходивший мимо его школы в южном Лондоне, живые изгороди, окружавшие тихий дворик его детства, казались теперь ближе, чем мечты о Гарварде, Оксфорде и Макгилле. Появись эта кафедра годом позже, он бы, наверное, не принял ее. Он так блистал в тридцать три года, что в сорок было бы легко забыть, что он уже не чудо-ребенок.
Если Брайен был в последний миг спасен из вод Леты, то Изабелла оказалась выхваченной из пламени ада. Ненависть к университету и пыл честолюбия жгли ее изнутри, так что мало-помалу ее чрезвычайно белое лицо с горящими глазами и скулами, едва не прорывающими кожу, стало напоминать какую-нибудь ведьму в предсмертной агонии. Ее остроумие и вкус давно перестали беспокоить общество, которому они были непонятны, подавленность и отсутствие аудитории превратили ее иронию в нечто вроде ворчания кислолицей гувернантки, и в конце концов ей самой не меньше других наскучил пресловутый «острый язычок миссис Каппер». Белый с золотом атлас и деревянный негритенок-паж, украшавшие ее гостиную в стиле ампир, начали действовать ей на нервы своей обветшалостью, но менять обстановку казалось бессмысленным, даже если бы это было ей по карману, ибо что стараться ради тех, кого она презирает! Она все реже и реже делала вид, что читает или слушает музыку, хотя ей случалось месяцами почти не выходить из дому. Все, что имело бы успех в более изысканном обществе, здесь понималось превратно. Ее интеллигентную англиканскую веру воспринимали как старомодную богомольность, обожаемого ею Караваджо путали с Грезом, ее увлечение музыкой Парселла считали пережитком тех времен, когда все сходили с ума по «Опере нищего»; купи она несколько пластинок с «Болеро» и развесь у себя репродукции Ван-Гога, ее вкус сочли бы куда более смелым и современным. Она стала с ужасом подмечать новые привычки Брайена, его жеманный юмор, ухватки провинциального философа в помятом пиджаке с табачными крошками на лацканах, его манеру заявлять, указывая трубкой в пространство: «Секундочку, вот этого вашего среднего человека я и хочу проанализировать»; или: «Анархизм, конечно, красивое слово, но вполне ли мы уверены, что понимаем его смысл?» Она жила теперь в постоянном страхе, зная, что вот-вот «сломается», чувствуя, как стремительно приближается пропасть болезненной апатии, из которой уже нет возврата.
Поэтому не удивительно, что, прощаясь в третий раз со старым и безнадежно рассеянным профессором Грином, она благословила морские волны, поглотившие тетю Глэдис — от разметанных нижних юбок до спутанных седых волос, — благословила толкового матроса, оторвавшего костлявые пальцы дяди Джозефа от борта переполненной шлюпки. Теперь она богата, так богата, что сможет осуществить самые дерзкие мечты; в сравнении с этим назначение Брайена — мелочь. Однако и кафедре Брайена предстояло сыграть свою роль в постоянно растущих замыслах Изабеллы; она решила штурмовать Лондон, но вполне понимала, что одной только силы денег здесь будет недостаточно, так отчего же не проникнуть в крепость через науку, ведь тут ей известно все до мелочей!
К началу января полгода густых туманов и проливных дождей развеяли последние следы июльской доброжелательности, а с ними и интерес к судьбе Капперов. Уворачиваясь от бьющего в лицо мелкого града, ректорша шаркала по тротуару, увлекаемая своими двумя французскими бульдогами, и едва не столкнулась с мисс Теркилл, возвращавшейся из ресторана после обеда. Ректорша прошла бы мимо, едва кивнув, но красный нос мисс Теркилл, подвижный, как у фокстерьера, трепетал от неудержимого желания поделиться новостями.
— А Капперам-то, похоже, достался кот в мешке, — визгливо пролаяла мисс Теркилл. — Они вынуждены жить в громадном доме ее дяди.
— Судя по тому, что рассказывают о Лондоне, теперь и Пентонвильская тюрьма была бы подарком, — прогудела в ответ ректорша.
— Но это еще не все. Абсолютно жуткая история. — Мисс Теркилл хихикнула. — Трупы бывших хозяев останутся в доме на вечные времена. Таковы условия завещания.
От скуки ректорша давно убедила себя, что, помимо талантов психолога, обладает «шестым чувством», и сейчас ей вдруг «почудилось недоброе».
— А ведь неверно я думала, что к этой безмозглой пустышке вовремя пришло спасение. Чего стоят ее мелкие амбиции и клоунские наряды! Это жалкое создание ждут тяжкие времена.
Старухино пророческое настроение отчасти передалось мисс Теркилл, и та неожиданно для самой себя проговорила:
— Да-да. Ужасно, правда?
С минуту они стояли, застыв силуэтами на фоне серого ненастного неба: ректорша в развевающейся на ветру черной накидке, как зловещая летучая мышь, и мисс Теркилл, худая и востроносая, как лающий шакал. Наконец у мисс Теркилл вырвался нервный смешок.